Зенит
Шрифт:
Я бинтовал Глашину ногу и кричал — ругался. Поносил финнов. Бранил разинь минеров, которым не мог простить смерти Лиды. Шофера.
— «Не пойду»… Я тебе не пойду! — Склонял Старовойтова: — Приспичило тебе в кусты — под ноги смотри! Вояка! — Даже ее, Глашу, пробирал: — Не научила тебя армия! Не бросайся вперед командира!
Глаша ни разу не застонала. Но по тому, как то высыхал ее лоб, то снова покрывался крупными каплями пота, видно было, что ей очень больно. Перевязывал я неумело. Теорию знал, а практики не имел.
— Правда, мог бы застрелить его?
— А что, чикаться? У него
— А если их пятеро?
— Слушай! Мы на войне. Пятеро-шестеро! Он что, один такой? Не разводи телячьей философии! Худшее предательство — бросить раненого товарища.
— Ты бы мучился всю жизнь.
Это разозлило меня:
— Не знаю, от чего я буду мучиться. Знаю только: хватит мне мук.
Антон вынес лейтенанта. Нес на руках очень бережно, будто в теле того засела мина. Шептал:
— Сынок… Сынок мой… Вот так оно бывает… Вот… Старовойтов стонал, плакал, по щекам его текли слезы.
И я сорвал зло на нем:
— Не хнычь, герой! Девушки постыдись. Радуйся. Ты в сорочке родился.
Но стало стыдно, когда я осмотрел его раны. Старовойтову посекло всю спину. Десятки осколков. Наверное, разорвалась мина, подвешенная на дереве. Один осколок в плече торчал так, что я вытянул его пальцами. Виталий истекал кровью. Потерял сознание. Не хватало бинтов. Мы с шофером порвали свои нижние рубашки. Но самое трудное было поднять раненого в кузов. Глашу посадили в кабину. Трусливый шофер проявлял удивительную активность и находчивость.
— В госпиталь! Скорее в госпиталь!
Водитель запомнил: километров пятнадцать назад на дощечке-указателе «Хозяйство Антонова» кто-то нарисовал красный крест. Госпиталь! Под обстрел, видимо, попадала не одна машина, и водители указали место спасения своим товарищам.
Туда! Быстрее!
Кто из нас родился в сорочке?
Позвонил в Москву Масловским.
Как всегда, слышу голос, знакомый мне более сорока лет, странно, что он, кажется, не изменился.
— Глаша?
— Ай!
Нет, голос изменяется: в интонации все больше юмора и — приятно слышать от бабушки — молодого задора:
— Как вам живется?
— На большую букву «Д».
— Что-то новое.
— А я говорю по-белорусски. Добра! Жаль, ты редко приезжаешь. Хочу изучить белорусский.
— Где твой дипломат?
— У меня их два.
— Старый.
— В Дар-эс-Саламе.
— Нет, ты серьезно?
— Стану я шутить с таким солидным человеком.
— Знаю твою серьезность.
— Спасибо тебе. Ты не веришь в мою серьезность?
— Не осточертело твоему старикану таскаться по свету?
— А я сама его туда командировала!
— Ты взяла бразды в комитете?
— Нет. Я зануздала только своего человика. Так по-белорусски? Виктор полетел через Аддис-Абебу, а там — Витька.
— Твой Витька скоро станет дедом.
— Для меня он Витька. А еще там Катя… Как Мика и Вика?
— Бабушку веселят.
— А дедушку тешат? Дай мне Валю. Давно не слышала ее голос.
— Скрипит ее голос.
— Ну-ну! Рано нам еще скрипеть.
— Ты оптимистка.
— Нет, бывает, и я ною. Дали бы мне слетать в Аддис-Абебу — как бы я ожила! Кажется, и диабет свой излечила
— Укладывает внучек. Валя! На провод!
— Кто там? — выглянула из дверей моя жена с Викой на руках.
— Глаша.
— О, подержи малышку.
— Не хотю.
— Поиграем в прятки.
— Не заводи их. Сам будешь укладывать. Я, я, Глаша. И я тебя целую. А как же! Старый бывает хуже малого. Лисички знают слабость деда. Навалтузятся, а потом убаюкать их невозможно. Дед ныряет в кабинет, а бабка до дурноты читает им сказки.
Женщины говорили о детях. О чем еще? Они и при встречах, в последнее время редких, раз в год, не больше — Вале не вырваться от детей, да и у меня командировки не частые, — не выходят за пределы одной темы в разговорах — без начала и конца: о детях, о внуках. И я солидарен с ними. Тема мне кажется самой важной и значительной. В конце концов, те проблемы высокой политики, экономики, которые мы тут же, за столом, обсуждаем с Виктором, ответственным работником Комитета внешнеэкономических отношений, не существуют сами по себе, а существуй они так — грош им цена, они имеют значение и смысл потому, что есть наши дети, наши внуки. Мы, мужчины, умеем абстрагироваться от этого, женщины мудрее: любую из глобальных проблем — ракеты, космос, заявления высоких руководителей — связывают с судьбой детей или, правильнее, замыкают их на детях. И тогда все проще решается в спорах докторов наук, журналистов, дипломатов, которых обычно собирают широкие и гостеприимные Масловские. Некоторые жены стремятся поддержать мужчин в их глубоких рассуждениях. А поддерживают лучше всего Глафира Сергеевна и Валентина Петровна тем, что в паузах, когда снова вспоминают о напитках и закусках, возвращают всех нас из заоблачных высот под стол, где ползают дети, где все мы ползали до того, как взлететь.
Возможно, такая преданность детям и сблизила их, наших жен. Никого из других моих однополчан Валя в широком смысле не приняла. Принимала, конечно, с подчеркнутой приветливостью, но в молодости — ревниво и подозрительно. А потом, в зрелые годы, редко кто подавал голос. Не по моей ли вине? Слишком отдавался я науке. Нет! Зачем клеветать на себя?
В первые послевоенные годы я со многими переписывался. Из девчат самой активной была Женя Игнатьева. И Валя больше всего ревновала к ней. Пока не поехали в Ленинград и не встретились. И через пятнадцать лет Женя мало изменилась. Блокада как бы иссушила ее. Замуж, конечно, не вышла. Поэтому Валя пожалела ее. Мы писали друг другу хорошие письма, а встретились — и не знали, о чем говорить, вспоминали мелочи.
Масловских я нашел не сразу, лет через десять после войны. Защищал кандидатскую в Москве. Съездил даже в Харьков к Колбенко, чтобы отметить это событие. Тот сказал, что Тужников преподает в военно-политической академии. Очень захотелось мне перед бывшим замполитом, так часто пробиравшим своего комсорга, появиться кандидатом наук. Подогревал немного молодой задор: хорошо бы Тужников не имел ученого звания. И у него таки не было его, став полковником, он встретил меня с неожиданной, казалось, нехарактерной для него искренностью и теплотой. Повез на квартиру, познакомил с женой, детьми и сказал: