Железные паруса
Шрифт:
— Ух-х-х! — выдохнул Он еще раз и тряхнул старика.
— Чтоб не хвастался… — пояснил Падамелон безвольно, извиваясь и мотая головой, как тряпичная кукла. — Чтоб… с такими намерениями… такие пироги… такие котята… — нос его, как загогулина, торчала кверху, а голубая сыпь на коже налилась багровым глянцем.
И снова, как и в лесу, опасность висела в воздухе, расплывалась, впитывалась в мозг, подстерегала незадачливое сознание, как эквилибриста над пропастью. И даже Африканец ничего не
— Я ж говорил, — радовался старик, тоже пытаясь заглянуть на блюдо. — Ничего, даже запаха…
Однажды уже было — далекое и прошлое, как воспоминания детства. Он словно на миг потерял ощущение реальности, растворился там за стенами и вдруг, почувствовав свои границы, понял, что какие-то темные фигуры от земли до неба стерегут выход.
— Что это?.. — спросил Он, подавляя спазм в желудке и не замечая, как у старика подкашиваются ноги.
Кожа на трупе уже бугрилась, словно политая кислотой.
— Не съедобно… — пояснил старик, встряхивая «блюдо».
"Скрип-п!.. Скрип-п!.." — донеслось сверху.
— Ждете? — спросил Он, отстраняясь от происходящего и чувствуя, как те снаружи неуклюже, как великаны, переминаются с ноги на ногу и перекладывают из руки в руку дубины.
Ключица, перед тем как пропасть, всплыла голубоватым мазком. Кожа лопнула на тазовых костях и стала облезать.
Его чуть не вырвало.
— Не при-с-та-ло-о… — Старик вовсе доходил в его руке.
Снаружи, из темноты, как вещее, донеслось: "Знаем… знаем…"
— Не пристало… — внятно выговаривал старик.
"Ох, Падамелон, ох, Падамелон!" — кряхтели, как малые дети.
— Не пристало… — Старик корчился. — Не пристало подозревать в нечистоте…
"Не верим… — шелестело в голове. — Не верим!.."
— … опыта… школы… верификация…
Он его отпустил. Веки слипались, как свинцовые.
"Сил нет… Сил нет… — стонали снаружи. — Спать! Спать!"
Их боль стала общей болью, их страсть стала общей страстью, но только переложенная на задний план сознания, впитанная с молоком матери поколениями рабов рассудка и логики; лишь мысль… — опора и надежда, мысль — тайный плод, бессмертие и оружие земных голодранцев от истоков и в силу коленопреклонения, мысль — презренная обиходчивость, тупость, животное счастье едоков картофеля (носители разума?!), половозрелость, мыльный пузырь, мысли… мысль… Ван Гога… Гогена… и других ценителей красок, пролившегося дождя и золотой пшеницы, — кто «копался» извечно, от судьбы, от призвания, — ее не было, ничего не было — только холодный, темный лес с падающим снегом и мрачные тени от фонаря — пустыня.
Он ошибся. Померещилось. Мозг просил пощады, отдыха, как мягкой подушки или теплой руки.
До чего я устал, вяло и обреченно думал Он, наблюдая,
Сил не было анализировать. Он едва не упал.
Кости уже высыхали и рассыпались в порошок. Разбавленная кровь запекалась и превращалась в черную пыль.
"Не уйдем, — шептали сверху. — Влезем… влезем в каждую щелочку…"
— Сейчас начнется… — высказал предположение старик, полный тайного злорадства. Он не договорил.
"Навалимся… все сразу!.."
— Ерунда… — Храбрился старик, изучая его лицо, словно из чистого любопытства, словно из глубокой бочки, — даже в обиду себе. — … Мизинцем… — хвалился от страха.
Он снова был одинок, как перст. Снова надо было идти без цели, сделаться тем единственно ущербным, забитым, на котором возят воду — вечность, без шанса на избавление, на собственное «я», презираемый самим собой же. Почему? Потому что превратиться в марионетку проще простого. От черепца, запахнутого на груди платья, от вечных надежд и тупости, от черно-коричневых тонов, коровьих глаз, безутешности, безнадежности, — как привыкнуть к марихуане, «баяну» или снотворному, как дважды два — расслабиться, поддаться на искушение, быть овцой пропащей паствы. Все начнется сначала.
— … славненькое дельце! — обрадовано сипел старик.
"Славненькое! — отзывались они хором: — Скрип… скрип!.."
— Да провалитесь вы все! — в сердцах крикнул Он, с трудом разлепил веки.
Светили лампы, бугрилась чужая плоть. Старик молча наливался из бутылки. Африканец спал, свернувшись в кольцо.
Он добрел, плюхнулся в кресло и откинулся на спинку. Старик обрадовано потянулся наполнять стаканы.
В голове вертелось непонятное: "пангины…", "петралоны…"
— За тобой шло, — сказал старик, — везучий ты…
Он выпил с жадностью и отвращением.
Нельзя, нельзя… думал Он, скулить. Впутываться в чужие страсти, во все то, что не дает свободы. Слишком их много, и слишком они разные — все эти блудные сыновья человечества — мысли, как говорит Падамелон.
Из стены поперло — без паузы, без предупреждения: с налитых мышц полетела известка и гримаса выражала крайнюю степень напряжения человека, завязшего в болоте.
Старик спохватился, опрокинув стакан, подбежал и ударил раз и потом еще и еще: прямо в лицо, в глаза…