Железный Густав
Шрифт:
— Не ругай Эйгена, Гейнц, — говорит она тихо. — Ты видишь, я ухожу с ним. Я возвращаюсь к нему.
— Вот как? Ты ко мне возвращаешься? — язвит Эйген. — Это ты брата благодари, Эвхен! Это он нас свел. Скажи ему, сука: кланяюсь тебе в ножки, братец!
— Кланяюсь тебе в ножки, Гейнц…
— А теперь нечего языком трепать, давай укладывайся. Да-да, шурин, ведь я уже хотел было отпустить твою сестрицу, гуляй, мол, на все четыре стороны: мне такая дура ни к чему. Тем более она и стрелять научилась… Немного бы я ее, конечно, доил, этак раз в месяц, и ну нет-нет пробирал бы для пущей бодрости, чтоб не отлынивала от дела…
—
Он так и не дождался ответа. Эва укладывалась, словно он ничего и не говорил. А Эйген Баст продолжал как ни в чем не бывало:
— Но когда ты, шурин, наступил своим копытом на мои любимые мозоли, я подумал: а ведь неплохо обзавестись нянькой, чтоб она мне сопли утирала. У других слепых есть собака, а у меня пусть будет уважаемая сестрица молодого человека, которому понравилось на моих мозолях плясать. И молодому человеку будет приятно, что сестра его при деле…
— Злой! — вскричал Гейнц Хакендаль. — Ты только послушай, какой он злой! Он тебя на смерть замучит, Эва!
Эва скользнула по нему быстрым ясным взглядом, словно светлый луч прорвался сквозь серый, удушливый туман. Как это она ему тогда сказала? «Либо я его погублю, либо он меня». Может быть, в этом ее надежда?
— Ну-ну, молодой человек, — продолжал Эйген. — Ерунду вы говорите, я — и вдруг злой! Да я самая смирная скотина, какая есть на свете! Найдите мне еще такого барана, который позволил бы палить себе в рожу — человек зрения лишился и хоть бы словом попрекнул!
Он задумчиво огладил лицо и нащупал пальцами безобразные рубцы по краям своих подживших ран.
— Люди говорят, что я уже далеко не красавец. А ведь был мужчина хоть куда! Выходит, хорошо она мной распорядилась, я, по крайней мере, уродства своего не вижу. Вот ведь какую штуку ты со мной выкинула, а, Эва?
И он рассмеялся.
У Эвы вырвался только неясный сдавленный крик — и слепой настороженно повернул к ней голову.
— Подойди ко мне, — сказал он.
Она подошла, она стала перед ним и взглянула в его страшное лицо.
— Скажи брату, как по-твоему — уродлив я или красив?
— Ты красив… — прошептала она.
— Нравлюсь я тебе еще? Любишь меня? Скажи же!
— Люблю!
— Ему скажи, стерва!
— Я тебя по-прежнему люблю, Эйген!
— Ты это брату скажи. Поцелуй меня!
Она наклонилась к слепому. Перед Гейнцем Хакендалем все точно смешалось в тумане… Он видел себя с Тинеттой, правда, Тинетта была хороша собой, но если красивым, по словам древних греков, может быть только доброе, то Тинетта так же безобразна, как Эйген Баст. Гейнц видел собственную порабощенность, видел собственное наслаждение болью; опять ему было суждено испытать унижение, опять он почувствовал свой позор…
— Эва! — сказал он негромко.
Она посмотрела на него, прильнув губами к иссера-черным рубцам. Мимолетный взгляд, почти улыбка. Темная душа, душа на дыбе. Все проходит, казалось, говорила эта улыбка. Страдание проходит, как и наслаждение, а когда все миновало, не важно, что мы пережили, — наслаждение или боль.
«Нет! Нет! — кричало в нем что-то. — Я не хочу…»
Эйген
— Хватит комедию ломать! А вы, молодой человек, топайте отсюда прямо в полицию, мы еще здесь маленько задержимся, пусть за нами приходят, милости просим! Одно обещаю вам — сколько я просижу в тюрьме, столько и ваша сестра просидит, об этом уж позаботятся, об этом позаботится ваша сестра. А когда она выйдет оттуда так лет через десять, я ей такое пропишу, что теперешняя жизнь покажется ей раем! Это я вам обещаю, молодой человек!
— Эва! — еще раз обратился к ней Гейнц.
Но Эва, занятая укладкой, только покачала головой.
— Ну, а теперь, молодой человек, ходу! — продолжал слепой уже другим тоном. — В ваших услугах больше не нуждаются. За каждую минуту, что вы будете волынить, ответит ваша сестра: я буду щипать ее все сильней и сильней. Ну-ка, подойди, Эва, стань сюда… Дай руку… Нет, повыше, где больше мясца… Вот, молодой человек… Ну как, чувствуешь, Эва?..
Гейнц бросился вон из комнаты. Он обратился в бегство, все быстрее и быстрее бежал он по улицам. Он бежал от ужасного дома на Тикштрассе, бежал от собственных воспоминаний, бежал от собственного позора, от собственного стыда…
Наконец он увидел скамью. Он долго сидел на ней, закрыв лицо руками. Было еще совсем светло. Слезы бежали из его глаз и просачивались сквозь пальцы. Слезы боли, сострадания, а главное, слезы гнева на собственную беспомощность, на собственную проклятую слабость….
«Сильным надо стать, — думал он. — Чтобы что-то изменить, нужна сила. А изменить надо многое. Только жалеть — это трусость, слюнтяйство. Изменить нужно мир, а для этого надо быть сильным!»
В голове его лихорадочно теснились мысли, вставали видения будущего, когда он окрепнет, когда у него достанет сил избавить мир от Эйгена Баста. Лишь постепенно приходил он в себя. Поднявшись со скамьи, он увидел, что какая-то сердобольная душа положила ему на скамью медную монету.
Он долго смотрел на нее. Не странно ли? В тот самый день, когда он увидел Эйгена Баста, просящего милостыню, кто-то и ему подал на бедность.
Он взял монету и далеко зашвырнул в кусты. Нет, больше никаких подарков! Своими силами! Только своими силами!
Национальное собрание все снова и снова непреклонно отвечало «нет» на предложение насильственного мира. По всему рейху прокатилась волна митингов протеста. Ораторы восклицали «нет», и все собравшиеся их поддерживали.
А затем была назначена делегация, уполномоченная принять в Версале мирные предложения противников. Однако обычная делегация их не удовлетворила, им подавай министров и видных государственных деятелей. Назначается новая делегация, и она отбывает в Версаль.
Народ ждет: авось все не так страшно и мы отделаемся легким испугом? Авось враг смилостивится?
Германская делегация в составе восьмидесяти человек, сопровождаемая пятнадцатью представителями германской прессы, прибывает в Версаль. Их держат чуть ли не как пленных, к ним никого не допускают, и их не выпускают ни на шаг, они изолированы в своем окруженном охраной отеле. Восемь дней заставляют их ждать, — словно смиренные просители в прихожей у богача, ждут они, чтобы им соизволили вручить условия, в коих Германия признает себя кругом виноватой, изобличенной преступницей и обещает вовек быть рабыней других стран…