Железный Густав
Шрифт:
С этим свидетельством позора они отбывают и оглашают его у себя в стране. Они восклицают «нет», они снова собирают митинги протеста, они обмениваются нотами — да отсохнет рука, что поставит свою подпись под этим договором! Они взывают к американскому президенту Вильсону, они советуются с экспертами, они просят, апеллируют, чуть ли не угрожают. «Неприемлемо», — заявляют они и делают контрпредложения. Германская социал-демократическая партия единогласно высказывается против насильственного мира. Однако все остается по-старому. Зря только обменялись нотами, протесты затихают, с той стороны доносится
И вдруг Национальное собрание говорит «да». Те, что еще недавно кричали «нет», говорят «да». Раз те не сдаются, — что же, приходится сдаваться нам. Раз те настаивают, что Германия несет всю ответственность, раз никакие возражения в расчет не принимаются, остается только принять всю ответственность на себя. Германская социал-демократическая партия единодушно голосует «за», партия Центра единодушно заявляет: «Принять…»
Вносится еще несколько оговорок, ставятся еще два-три условия…
Но: «Никаких переговоров…» — опять заявляет противная сторона.
Наконец 23 июня 1919 года Национальное собрание изъявляет безоговорочное согласие подписать мирный договор. Его члены взаимно, со всей торжественностью, свидетельствуют, что, как те, что голосовали «за», так и те, что голосовали «против», руководились единственно патриотическими соображениями…
В Версальском дворце, в Зале для игр два германских министра подписывают договор. Их, словно пленных, доставляют через проволочные заграждения, и молчаливая толпа провожает их угрюмыми взглядами. На обратном пути их встречают громкие проклятья, в них швыряют камни и пустые бутылки…
По Большой Франкфуртерштрассе идет Гейнц Хакендаль с двумя чемоданчиками в руках. Один чемоданчик почти ничего не весит, он содержит все, чем богат Гейнц по части одежды, белья и обуви. Второй тяжелее, хотя тяжелым и его не назовешь. В нем книги, тетради — все то, что набралось у Гейнца за школьные годы по части духовных накоплений. Сегодня 1 июля, жаркий день. Позавчера был подписан мирный договор.
А вот и знакомый забор, здесь когда-то находился извозчичий парк его отца. Подойдя к воротам, Гейнц останавливается, ставит наземь свои чемоданчики и с интересом заглядывает во двор. Похоже, что эти владения опять переменили хозяина. В стенах длинной конюшни, где когда-то стояли их лошади, пробита дверь за дверью: здесь лепятся друг к дружке гаражи. Во дворе стоят такси, какой-то шофер моет свою замызганную машину.
Гейнц кивает. Эта перемена нисколько его не печалит, хоть и приходится сказать «прости!» всему, чем когда-то был его отец. Гейнц знает: новое можно построить лишь на обломках старого. Об этом грустить не приходится. Напротив, великое утешение видит он в том, что все проходит — проходит и позор. Можно подняться из грязи, в которой ты вывалялся.
Подъезжающая машина дает нетерпеливые гудки. Гейнц подхватывает свои чемоданы и идет дальше. Он сворачивает в одну, в другую улицу, через два двора проходит в третий и поднимается на шестой этаж.
Табличка «Гертруд Хакендаль — портниха» по-прежнему висит на двери. И года не прошло, как он был здесь последний раз. Но если представить себе, что он перенес за это время, оно может показаться бесконечным:. Эрих и революция,
Секунду он колеблется. А затем решительно нажимает на кнопку звонка.
Гертруд Хакендаль отворяет ему:
— Ты, Малыш?
— Да, это я, Тутти. Но прежде чем вломиться к тебе с моими чемоданами, я хочу спросить, как ты на это смотришь? Мне, видишь ли, очень улыбалось бы у тебя пожить. Я получил небольшое место в банке; может, мне удастся немного облегчить тебе заботу о детях?..
Он сказал то, что приготовился сказать. Но теперь это представляется ему неубедительным и фальшивым. И он добавляет:
— А может быть, и ты, Тутти, не откажешься чуточку мне помочь? Ведь ты у нас в семье, пожалуй, единственная сильная натура…
Она смотрит на него. А потом восклицает, не скрывая своей радости:
— Входи, входи же, Малыш! Ну еще бы, ты очень облегчишь мне заботу о детях!
И он входит.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
ХМЕЛЬ БЕДНОСТИ
Густав Хакендаль-старший, папаша Хакендаль — ибо имелся уже и Густав Хакендаль-младший, первенец убитого Отто; старик, конечно, в глаза его не видывал, — Густав Хакендаль-старший все больше убеждался, что одна лошадь двоих не прокормит, разумея его самого и жену.
Когда-то, до войны, можно было и от одной упряжки кормиться и даже детей растить, знай только не ленись, да выбирай хорошие стоянки, да заведи коня порядочного, чтоб людям доверие внушал.
А нынче попробуй залучи кого в извозчичью пролетку! Разве что летом — влюбленную парочку да подвыпивших гуляк во всякое время года. Спрос на извозчиков бывал еще в дни выборов: приходилось доставлять на избирательные пункты стариков и больных, а у них законное недоверие к автомобилям.
Но и это не выручает — дело, можно сказать, дышит на ладан, лошадь и себя не прокормит, не то что двух стариков. Потрухивая на обратном пути по Кайзер-аллее, Хакендаль прежде всего заезжал в фуражную лавку Нимейера, промыслить дневное пропитание для Вороного, так как на первом месте у него был Вороной. Когда Хакендалю пришлось за центнер овса, стоившего до войны шесть марок, впервые заплатить все шестьсот, он, невзирая на железную выдержку, сказал, что, видно, и в самом деле настал конец света. Но он уже давно платит шесть тысяч марок, а в мире так же все идет своим чередом, по присловью: «Чем дальше, тем хуже!»
Правда, Хакендаль, уже забыл, как овес покупают центнерами. «Пусть у Нимейера мне в глаза смеются — я что ни день забираю свои двенадцать фунтов — и точка! Десять съедает Вороной, а два я что ни день оставляю на воскресенье. У меня теперь каждый грош на счету!»
Но никакая расчетливость не помогала. Частенько Хакендаль проезжал мимо Нимейера, отворотясь, потому что в карманах у него свистел ветер — за весь божий день ни одного седока. В такие дни, намешав сенца с соломой, Железный Густав стоял подле своего коняги в бывшей столярной мастерской, вспоминая то времечко, когда овес сносили с чердака центнерами — его собственный овес с его собственного чердака — и старший конюх Рабаузе (где-то его ноги носят!) бегал по конюшне с полной меркой.