Железный пират (сборник)
Шрифт:
На эти приготовления у нас ушло с полчаса времени. Когда все было готово, Блэк спустился вниз, в машину, и притащил за собой на палубу Карла. Но ни уговоры, ни угрозы, ни мольбы Блэка не могли убедить гениального немца покинуть безымянное судно, создание его гения.
— Он хочет умереть вместе с судном, и, право, мне кажется, поступает хорошо! — проговорил Блэк и протянул своему верному товарищу руку. После долгого пожатия они молча расстались. Мы на своей утлой маленькой лодочке очутились среди Атлантического океана. В тот самый момент, когда мы отпихнулись багром от своего судна, первый из броненосцев дал залп по нему, но это уже не имело значения, так как в это время Карл пустил водород во все цилиндры и при ярко вспыхнувшем пламени произошел страшный взрыв. Яркое зарево огня осветило море и небо на протяжении нескольких миль, превратив в ясный день только что наступившую ночь. На мгновение золотая крепость приподнялась над водой и затем разом пошла ко дну.
Пока над морем разливалось красное
Блэк, уцепившись обеими руками за борт лодки, рыдал в порыве безумного горя и отчаяния.
— О, мое судно! Мое судно!
И горе этого железного человека могло бы тронуть самое черствое, каменное сердце!
XXIV. Страница из жизни Блэка.
Не знаю, вид ли ослепительного зарева и взрыва нашего судна или неожиданность подобной развязки так озадачили экипаж броненосца, но только никто там не заметил нас, хотя они некоторое время держались вблизи. Когда же они отошли далеко и ночь пала на море, весь ужас нашего положения вдруг сразу охватил нас, тем более, что ветер все крепчал и волнение усиливалось. Правда, к Блэку вернулось его обычное самообладание, и он пил глоток за глотком дорогое шампанское, как бы для того, чтобы поддержать свои силы, но, несмотря на это, упорно молчал, не проронив ни слова в продолжение нескольких часов.
Около полуночи с юга стала надвигаться гроза и море начало волноваться сильнее. Налети хоть небольшой шквал, нашей лодке не сдобровать бы, и так ее сильно заливало. Мы оба промокли до нитки, ослепительные молнии сверкали поминутно. Но Блэк продолжал хранить молчание. Только когда взошло солнце, мы оба положили весла и заснули на час-другой. Сон несколько восстановил наши силы, и мы теперь уже с большей надеждой стали ожидать какого-нибудь пассажирского судна, которое бы приняло нас к себе на борт. Проснувшись, Блэк казался совершенно спокойным и часто подолгу смотрел на меня с таким выражением, с каким смотрел в тот день, когда спас меня от своей команды.
— Смотрите, смотрите на восход, милый мои мальчик. Ведь, может быть, вы видите его в последний раз! — вдруг проговорил он.
— Я и смотрю только этот восход сулит мне жизнь и надежду, — ответил я.
— Да, — продолжал он задумчиво, — вы еще так молоды и потому можете надеяться, что останетесь живы, а я... Так вот, если меня не станет, возьмите вот этот пояс, который теперь на мне, — он будет вам полезен там, на берегу. Если же мы оба останемся жить, то он выручит нас обоих.
— Но ведь мы на пути пассажирских пароходов, — заметил я, — зачем же смотреть так мрачно на будущее? Бог даст, нас заметят!
— Да, для вас это так, а мое сердце, моя душа ушла вместе с моим судном! Другого подобного мы никогда более не увидим!
— Вы сами построили его?
— Да, я построил его, когда восстал против людей и всего мира, и приведись мне опять начинать сначала, я сделал бы то же самое!
Что вас заставило решиться на такое дело? — спросил я. — Вы, вероятно, много пережили в своей жизни?
Блэк передал мне кружку с вином и несколько штук сухарей.. Когда я взглянул на него, то заметил, что лицо его помертвело. Он ничего не сказал мне, но сидел в продолжение нескольких часов молча, неподвижно вперив стеклянный взор куда-то вдаль.
— Я много пережил и испытал в своей жизни, — наконец проговорил он, спустя несколько минут, — и мальчиком, и мужчиной. Моя жизнь была адом. Одному Богу известно, что я перенес...
Я молчал, думая только об одном: доживем ли мы до следующего дня. Он же теперь как будто находил облегчение, высказываясь, и потому, согреваясь вином, продолжал:
— Я был пасынком бессердечного, бессовестного, бесчеловечного негодяя. Моя мать умерла три месяца спустя после того, как стала его женой. Тогда я был бессилен, но попадись мне теперь этот человек, я раздавил бы его череп в своих руках, как вот этот сухарь! Мне страшно вспомнить, как он истязал ее, как издевался над ней. Но это не относится к делу! Знаете ли, что значит нуждаться в куске насущного хлеба? Что значит голод, день за днем? Нет? Так вы не можете себе представить, каково жить в течение более двух лет на одних объедках и отбросах, а я так жил у себя в Глазго, на родине, затем жил так и на западе, и в Колорадо. Мне не было еще тринадцати лет, когда я покинул Шотландию, отплыв на «Савине» в Монреаль, а затем в Рио-де-Жанейро и оттуда в Японские воды. Я плавал так в течение трех лет, потом бежал с судна в Сан-Франциско. К этому времени не было такой низости, гадости и подлости, присущих людям, которых бы я не знал, но вместе с тем из меня за это время получился образцовый моряк.
Парусное судно или паровое, я мог справиться лучше всякого другого как с тем, так и с другим. И вот я поступил на судно, курсировавшее между Фриско и Йокохамой, и тут заработал хорошие деньги. Два года спустя я вернулся в Европу и стал вести торговлю между Сусхамптоном и Буэнос-Айресом. В последнем городе я встретил свою жену. В Мендозе мы повенчались. Она была из богатого, знатного
Блэк говорил тем нежным, ласковым тоном, который был ему иногда свойствен, и при этом взял мою руку и крепко пожимал ее, и я вдруг почувствовал, что там, где-то в глубине души этого человека таится родник живой воды. Я открыл в нем этот родник, пробудив былые чувства и дорогие воспоминания, и этому я был обязан своей жизни.
— Да, — продолжал Блэк, не спуская с меня глаз и продолжая пить вино большими глотками, — да, мой мальчик был такой смелый и решительный! Не было человека более хладнокровного! Но не мне он был обязан всем этим, так как в течение половины его жизни я был мертвецки пьян, а когда бывал трезв, то большую часть времени сидел в тюрьме за то, что наделал во хмелю. Ему было около двадцати лет, когда во мне вдруг совершился переворот. Он стал зарабатывать деньги и приносил их домой, стал любовно увещевать меня, и я, глядя на него, прислушиваясь к его словам, решил побороть в себе этот страшный попок. Не прошло года, как я совсем переродился, стал новым человеком. Рассудок мой вернулся ко мне, и я вдруг осознал все, что мог бы и должен был сделать для этих двух существ, которые делали для меня больше, чем кто-либо когда-нибудь делал для другого человека, но чего я не сделал для них. Я все это осознал и понял. Вы можете себе представить, до чего я высоко ценил этого мальчика, до чего он был дорог мне! Было время, когда я с такой жгучей болью сознавал свою вину перед ними, перед этими двумя святыми существами, что был готов тут же покончить с собой и, вероятно, так бы и поступил, если бы в моей жизни не произошел в это время новый переворот: мы дошли в это время до крайней нищеты. Сын мой работал в это время у некоего Мика Ливестона, владельца небольшой пароходной линии между Бостоном и Баханасом, но дела последнего пошатнулись, так что мой мальчик, зарабатывавший раньше весьма порядочные деньги, теперь едва стал получать столько, чтобы прокормиться самому, и принужден был оставить свою мать всецело на мое попечение. В это время судьба столкнула меня с человеком, отправлявшимся в Мичиган искать медную руду. Он стал звать меня с собой, обещая мне по десять долларов в неделю. Я подумал об этом и, уговорившись с Ливестоном, что он будет выдавать моей жене и сыну в течение шести месяцев достаточную сумму, чтобы они могли жить, не нуждаясь в необходимом, согласился ехать в Мичиган, а год спустя уже был богатым человеком. Все это время я ни одну минуту не поддавался своему старому пороку, а как только получил деньги, поспешил отослать их Мику Ливестону в Нью-Йорк для передачи жене и сыну. Денег было столько, что он мог окружить эту женщину, столько страдавшую из-за меня, большей роскошью, чем та, какую она знала в доме своих родителей, — и это делало меня счастливым. Первое время она писала мне и говорила своих письмах о своей новой жизни. Я носил эти письма на груди, под сорочкой, как драгоценный талисман и дорожил ими больше, чем если бы это были слитки чистого золота. Весной я отправил Ливестону двадцать тысяч долларов для нее и получил от него расписку в получении этих денег и заявление, что моя жена уехала в Черлстоун навестить сына, который там работал, а по возвращении оттуда обещала написать мне.
Это было спустя года полтора после моего отъезда из Нью-Йорка. С этого времени я ни от жены, ни от сына не получал никаких вестей. Между тем дело в наших рудниках шло так блестяще, что мы могли считать себя обеспеченными на всю жизнь и надеялись через несколько лет стать богачами. Но я положительно не мог примириться с отсутствием всяких известий о тех, ради кого и для кого работал, и осенью уехал в Нью-Йорк, несмотря на энергичный протест моего компаньона, который ничего не мог делать без меня. Не останавливаясь нигде в пути, я прямо с вокзала поехал к своему дому, но нашел его запертым. Вся мебель была вывезена, нигде не было никаких признаков жизни. На мои расспросы соседи сообщили, что моя жена умерла от голода! Да, от голода, так как этот негодяй, которому я высылал деньги, выдавал ей и сыну в течение первого года небольшие суммы, а когда получил от меня крупную сумму, то бежал из Нью-Йорка, не оставив жене моей ни гроша, и с тех пор прекратил ей платить вообще. Сына же моего он увез с собой в Сусерн-Сити, уверив его, что по дошедшим до него слухам я умер от оспы, не оставив ни гроша. О, что бы я дал теперь, чтобы вновь вернуть к жизни этого негодяя и задавить его собственными руками!