Жена тигра
Шрифт:
— Это место называется Веримово, — поправила я рассказчика.
— Да, верно, — согласился он.
Свадьбу действительно праздновали там. К вечеру веселье было в самом разгаре, и тут вдруг к деду прибежал хозяин гостиницы из соседней деревни и в полном отчаянии стал просить помочь ему. Его глазам, должно быть, предстала довольно странная картина. Врачи и их жены танцуют под несколько замедленную, что явно связано с воздействием алкоголя, мелодию в исполнении деревенского духового оркестра. Интерны и лаборанты, вконец упившись, притихли где-то в леске за домом. Совершенно пьяные дерматологи буквально повисли на перилах крыльца, а мой дед, хмурый часовой, вынужденный оставаться на посту, извлекает из зарослей роз упавшего туда декана кафедры ревматологии. В общем, в нашем старом доме на берегу озера собрались в тот день чуть ли не все преподаватели медицинского факультета, когда туда влетел хозяин гостиницы и, размахивая руками, заверещал, мол, срочно нужен
Заболевший человек как раз и оказался самим маршалом. Ему стало плохо, когда он ехал на совещание во Врговац. Накануне он явно злоупотребил мидиями с чесночным соусом, а поскольку личного врача при нем не было, он кинулся в ближайшее медицинское учреждение — домишко в две каморки — в сопровождении тридцати человек, вооруженных до зубов. Хозяин гостиницы пребывал в полном ужасе: ведь мидии были приготовлены в его ресторане. К тому времени, как мой дед добрался до медпункта, пациент уже больше напоминал покойника, так что вряд ли простое пищевое отравление могло иметь подобные последствия.
Дед едва взглянул на пациента, позеленевшее лицо которого стало уже совершенно неузнаваемым, и сказал, ни к кому конкретно не обращаясь, хотя все присутствующие, как рассказывают, тут же описались со страху: «Ах ты, дубина стоеросовая! Лучше бы ты просто выстрелил ему в голову — еще быстрее койку в своей вонючей лечебнице освободил бы». В общем, через пятнадцать минут пациент в полубессознательном состоянии уже лежал на операционном столе со вскрытой подвздошной областью, а мой дед вытаскивал фут за футом его воспаленные кишки и большими красными петлями навешивал их себе на плечо, а также на плечи тех, кто стоял рядом, — хозяина гостиницы, особо приближенных людей из охраны и, возможно, одной или двух медсестер, которые от страха перед моим разгневанным дедом даже вспомнили кое-какие профессиональные навыки. Все эти люди стояли, торжественно выстроившись в ряд в перепачканных кровью халатах и мундирах, в забрызганных темных очках, и старались осторожно отпихнуть от своей физиономии внутренности маршала, которые дед пытался очистить от гноя, хлынувшего из лопнувшего аппендикса.
Я помню, с каким жгучим любопытством и ожиданием тот аспирант смотрел на меня, когда закончил свой рассказ. Он, видимо, рассчитывал, что я незамедлительно отплачу ему за доставленное удовольствие и расскажу о своем дедушке нечто такое, что способно превзойти даже столь замечательную историю о маршале.
Когда в университете вывесили списки поступивших, мы с Зорой несколько раз проверили их и убедились, что нам обеим назначена максимально возможная стипендия в 500 динаров. Только после этого мой дед спросил, почему я решила стать врачом. Он, впрочем, уже похвастался моими успехами за докторским обедом, да и кое-кому из своих пациентов тоже рассказал о моем поступлении в университет. Мне было не совсем понятно, что именно дед хочет узнать, задавая подобный вопрос, поэтому я ответила так: «Потому что этим стоит заниматься».
Я действительно так думала. На медицинский факультет меня в значительной степени побудило поступить чувство вины, проявившееся у многих представителей моего поколения в виде страстного желания помочь тем людям, о которых рассказывали в новостях, несчастным, чьими страданиями прикрывались, чтобы оправдать эту бессмысленную войну, к которой в итоге привели политические разногласия и мелкие бунты, связанные с ними.
Много лет мы вели войну, демонстрируя при этом по отношению к ней полную беспечность, если не безразличие, и вот теперь она не желала заканчиваться, все продолжалась и продолжалась, практически не затрагивая столичной жизни, так что возмущение войной у тамошней молодежи носило весьма умозрительный характер. Впрочем, став студентами, мы считали поставленную перед собой цель вполне достойной. Мы боролись с войной посредством изучения биологии, органической химии и клинической патологии, сражались за то, чтобы приобщиться к старинным университетским ритуалам: от предэкзаменационных попоек до гадания у цыганок, которые, пользуясь суеверностью студентов, вовсю пугали их «неудами», если они не позолотят ручку. Но особо яростно мы воевали с газетчиками, утверждавшими, что послевоенное поколение столичной молодежи — это поколение потерянное. Нам было по семнадцать лет, и подобные разговоры нас безумно злили, потому что мы еще и сами не знали, как нам быть с тем фактом, что война уже закончена. Долгие годы шли сражения, до этого несколько лет жизнь держалась на пороге войны. Этот затяжной конфликт был центром нашего существования. Его смысл нам так толком и не стал ясен.
Некоторое время мне казалось, что я хочу помогать женщинам, ставшим жертвами насилия, или тем несчастным, которые рожали в подвалах, пока их мужья шли по минным полям, беднягам, жестоко избитым, изуродованным, обезображенным во время войны, причем обычно именно мужчинами «с их же стороны», то есть теми, которые вроде бы должны были их защищать. Принять подобное положение вещей было совершенно невозможно, но я понимала: эти женщины уже не будут нуждаться в моей помощи, когда я наконец-то обрету должную квалификацию и смогу им эту помощь оказать. В семнадцать лет подобные вещи делают тебя излишне самоуверенным. Ты еще и понятия не имеешь о послешоковом состоянии, которое обрушивается на людей после войны. Будучи подростками, мы никак не могли соотнести жизнелюбие и энтузиазм, свойственные нашему возрасту, с жизнью под тяжким бременем войны. Теперь же, став немного старше, мы никак не могли расстаться с этим ярмом. Основные наши решения все-таки всегда были связаны с тем допущением, что война и ее непосредственные последствия так или иначе постоянно будут окружать нас. Специализация в области ортопедической хирургии была сочтена нами неподходящей. Нам хотелось поскорее достичь поставленной цели, а для этого нужно было незамедлительно стать хирургом-ортопедом, причем специализирующимся на выхаживании больных после ампутации. Специализация же в области пластической хирургии казалась нам вообще немыслимой — если, конечно, не заниматься исключительно восстановлением лицевых структур после ранений.
Однажды вечером, где-то за неделю до очередной экзаменационной сессии, дед спросил, не задумывалась ли я уже о специализации, словно этот выбор мне предстояло сделать уже завтра. Впрочем, ответ у меня был готов: «Педиатрическая хирургия».
Я сидела, скрестив ноги по-турецки, за столом, подложив кухонное полотенце под купленный у букинистов, а потому грязноватый учебник по биологии клетки, чтобы не испачкать бабушкину белоснежную кружевную скатерть. Дед ел семечки прямо с небольшой алюминиевой сковородки, на которой их и жарил. Как и все прочие его ритуалы, этот тоже всегда соблюдался неизменно. Дед доставал сковородку с семечками из духовки, ставил ее на две пробковые подставки, а вниз подкладывал салфетку для лузги. Потом долго ворошил семечки на сковороде, прежде чем начать их грызть, и никто, даже моя бабушка, не знал, что он там пытается найти. Роясь в семечках, он морщил нос, поправляя сползшие очки, огромные, квадратные, чтобы видеть получше, и все это придавало ему несколько подозрительный вид оценщика в ювелирной лавке, перебирающего драгоценные камни.
— Значит, Бог для тебя останется вообще за пределами твоих занятий? — спросил он.
— Ты это о чем? — удивилась я.
Я уже и вспомнить не могла, когда мой дед в последний раз упоминал о Боге.
Но он не ответил, вернулся к своему прежнему занятию — ворошению семечек. Время от времени он выбирал одно семечко и разгрызал его передними зубами, но в итоге почти всегда съедал их все, и таким образом странные поиски чего-то среди семян лишались всякого смысла.
Дед грыз семечки, потом, после долгого молчания, спросил:
— А тебе с детьми много возиться доводилось?
При этом на меня он не смотрел и не видел, что я недоуменно пожала плечами, помолчала, потом снова пожала плечами, закрыла книжку, заложив нужную страницу карандашом, и тоже спросила:
— А что?
Дед выпрямился, немного отодвинул стул, потер колени и сказал:
— Когда умирают взрослые люди, им страшно. Они невольно вытянут из тебя все, в чем у них есть потребность, и твоя задача как доктора — дать им это, утешить их, взять за руку. Но дети умирают так же, как жили, — с надеждой. Они не понимают, что с ними происходит, а потому ничего и не ожидают, не просят взять их за руку — в итоге это оказывается куда нужнее тебе самому. С детьми ты действуешь совершенно самостоятельно, никто тебе ничего не подсказывает и ни о чем не просит. Ты меня понимаешь?
В тот год мы главным образом боролись за то, чтобы обрести на факультете известность, чем-либо прославиться. Нам объяснили, что это совершенно необходимо для того, чтобы завоевать уважение и, главное, расположение тучного лаборанта нашей анатомички по прозвищу Мика Тесак, который обычно готовил трупы для практических занятий. Он словно был нашим будущим, еще пока не встреченным, супругом или сотрудником паспортного стола в городской ратуше. Мы непременно должны были заранее учитывать в своих планах этого человека, причем задолго до реального знакомства с ним.