Женщина при 1000 °С
Шрифт:
«Мужика. Ты такая озабоченная, что в овчарне к барану подкатывала!»
«Где радио?»
«Наверно, у вас ребенок родится! Ме-хе-хе! Герра Бьёрнссон и Сигвальди Кальдалоун [236] ! – ему это показалось забавным. – А ребенок, значит, будет Кальдалоунский? Ха-ха! Кальдалоунский, значит? Хотя нет, что я несу, у тебя уже возраст недетородный. У тебя в яичниках вся яичница уже стухла, фу!»
Он сидел на краешке дивана, сгорбившись над низеньким журнальным столиком, бутылками, стаканами и блюдцем, куда он стряхивал пепел. Последние слова он пробурчал себе в кулак. Авось, мне повезет, и он скоро заснет.
236
Имя крупного исландского композитора ХХ века.
«Куда
«Ты что, разве не слушаешь?»
«Слушаю; хочу узнать цифры».
«А МЕНЯ ты слушаешь? Слушай, когда я говорю!»
Тут он вскочил с дивана, но чуть не упал обратно. Отложил сигарету и пролез к краю стола. Я попыталась сбежать на кухню, но он успел схватить меня под локоть; не успела я и глазом моргнуть, а он уже мертвой хваткой обхватил мне шею, подойдя сзади. Запах от него был жуткий. Перегар, табак, пот. Я уже не могла с ним пить. Это были проклятые дни. Он усилил хватку и брызгал слюной у меня за плечом:
«Герра, ты слышишь? Ты должна СЛУШАТЬ МЕНЯ, поняла? Я тут не со стенкой разговариваю. Раздевайся!»
Он ослабил хватку, и я смогла отдышаться. Он толкнул меня вперед.
«Раздевайся, кому говорят».
Он стал подталкивать меня в сторону спальни. Это была крошечная каморка, построенная для четы лилипутов, у которых, насколько я могла судить по половицам и красиво расписанным панелям, здесь была весьма бурная личная жизнь. Я к такому уже привыкла. Лучше всего тут было стиснуть зубы и терпеть. Это занимало от силы минут пятнадцать, хотя сейчас, видимо, подольше, – настолько пьян он был.
Странно, но эти ежедневные изнасилования я пережидала, представляя себе своих сыновей, крепко думая о моих мальчиках. Халли в столице поступил в университет, а Оули и Магги ходили в Окружную школу в Рейкьянесе, на три фьорда дальше по Исафьордской Глуби. Я представляла их себе на уроках, в бассейне, у стены. Что же они делали у стены? Надеюсь, они курить не начали? Ой, да скоро он там кончит? Как же сегодня больно!
Ему, видимо, тоже было неприятно, потому что он не смог закончить, прекратил и пнул меня на пол:
«Да, видочек у тебя, блин! Как овца остриженная. Конечно, с такой морщинистой хренью ни у кого ничего не получится. Выметайся!»
Я попыталась встать на ноги. Черт побери, какой же я стала крошечной и жалкой. Перед этой угрозой я была не больше сломанной скорлупки от крачечьего яйца.
«Выматывайся, говорю!»
Я выбежала из спальни, накинув на себя плед в гостиной. Он ринулся за мной, требуя:
«Вон из дома! Пошла из дома вон!»
– и сорвал с меня плед, вытолкал меня на крыльцо, оттуда во двор, и захлопнул дверь. Я была немолодая уже (лет пятидесяти) женщина, с изможденной душой, измученным телом, только что пережившая затянувшееся изнасилование, бледная, голая, с коленками в ссадинах, – и меня вытолкали на те пять градусов, на которые в тот вечер расщедрилось исландское лето. Я поднялась на ноги и попробовала войти в дом, но услышала, как он запирает замок. Я стала молить о пощаде у окна. Долго плакала под ним. Милый Байринг! Прекрасный, любимый, единственный! Я буду хорошей, послушной, только, пожалуйста, впусти-ихи-ии!
Он что, заснул? Я огляделась вокруг. Ветер с моря утих, но как же мне было холодно! В конце концов я решила искать убежища в овчарне. Кто про что, а голый про шерсть. Я скакала через кочки и камни. Шоссе было чуть повыше хутора, но, к счастью, машин на нем не было. Я зашла внутрь со стороны сеновала, но теплее мне от этого не стало. Сеновал был почти пуст, лишь в дальнем углу стоял крошечный стожок. Вдруг я вспомнила о куске шерсти, оставленном здесь прошлыми обитателями овчарни. Что он с ним сделал? Я пробралась к одной из кормушек. Сигвальди замер и не отрываясь смотрел на меня. Ага, вот он где. Он его закинул на стропило. Я схватила шерсть, вернулась на сеновал, устроила себе гнездо в стогу и укрылась ею: она была черная, свалявшаяся, а все же теплее, чем сено. Я подумала об овцах. Благословенные животные!
И там я просидела весь вечер. Голая, маленькая, перетрусившая женщина, которая полстолетия прожила, а ума не нажила. Я все еще была просто испуганной девчонкой, которую изнасиловали в польской хижине в ночь пробуждения Исландии и которая потом рассердилась и убежала… Нет-нет… Тогда я была злая, а сейчас я просто боялась, мучилась, и улетучилась вся моя воля к жизни. Скорее сюда, милая Герра-в-молодости, внуши мне мужество, которое я утратила! Которое я утратила где-то по дороге между Байресом и Байрингом. Так как же такое случилось? Что женщина, которая всего лишь пару лет
И мне, боровшейся с целыми мировыми войнами, пришлось признать, что семейная война – страшнее всего. Все-таки лучше (если тут вообще уместно это слово), когда враг в соседнем окопе, чем на соседней подушке.
В конце мая мальчики вернулись домой из школы: двое радостных светловолосиков. Тогда жизнь наладилась – до тех пор, пока они не отправились на футбольный матч в Тингэйри. Едва автобус забрал их, бутылка снова открылась…
Я вдруг вспомнила про гитлеровское яйцо, спрятанное в овчарне. Может, стоило бы… Но прежде, чем я собралась за ним сходить, послышался скрип двери. Он вошел на сеновал, чуть менее пьяный, зато вооруженный своим старым охотничьим ружьем. Он порой стрелял тупиков на море и куропаток на суше. А сейчас ему хотелось другой дичи – женщины. Я бросилась вон из стога, из-под куска шерсти и прямо в овчарню. Он слишком поздно сообразил, что происходит, и не успел выстрелить, но вошел туда же, выслеживая добычу. У барана глаза были на месте, и он увидел, как я поднимаюсь из темноты загона, голая, с золотым шаром в ладони.
«Вот только посмей у меня…», – сказала я дрожащим голосом и… да, почти через сорок лет после того, как отец подарил мне это оружие, я положила палец на чеку и приготовилась отрывать. Наконец настало время.
«А что это? Духи? Хе-хе… Да ты не только озабоченная, а еще и ненормальная!»
«Нет, это не духи. Я наврала. Это ручная граната. Немецкая ручная граната времен войны».
«Бред собачий!»
«Погоди у меня… попробуешь в меня хотя бы прицелиться – оторву чеку…»
От волнения у меня дрожал не только голос, но и рука, и палец. И вдруг чека оторвалась! Граната была готова к взрыву.
«Ты со своей войной…»
Я держала лимонку на безопасном расстоянии и считала про себя: раз, два, три, четыре, – а сама отступала все дальше по овчарне в сторону открытой двери; пол был мягкий от множества слоев овечьего навоза. Байринг поднял ружье, и когда я бросила в него гранату, грянул выстрел. Ружье било на длину овчарни, а я ушла невредимой; но граната, судя по всему, не взорвалась.
Я припустилась к дому. Чуть раньше, чем я добежала до угла, он выстрелил во второй раз. Где-то разбилось оконное стекло. Я влетела внутрь, заперла входную дверь, набросила на себя снятый с крючка свитер и залезла под стол. Было слышно, как он орет на улице: мол, пусть «фифа президентская» выйдет, откроет двери. Потом он выстрелил по второму окну и просунул ствол сквозь разбитое стекло.