Женщины Лазаря
Шрифт:
Нинель распрямилась, одернула подол и решительно рванула за унитазную цепочку, смывая за собой все неисчислимые горести и грехи, накопленные за долгую, неласковую, в сущности, совершенно несчастную жизнь.
Торопливо одевшись в совершенно пустой, гулкой раздевалке (училище распустили на каникулы, настрого наказав помнить про ежедневные экзерсисы, как будто кто-то мог про них забыть), Лидочка выбежала на крыльцо, отыскивая глазами знакомую высокую фигуру, перехваченную в узкой талии поясом плаща, но тут же сникла — Витковский уехал на каникулы в Москву (не попрощавшись! не попрощавшись!). Значит, свидания не будет. Ну, ничего, до первого февраля совсем недолго. Лидочка покрепче запахнула шубку и, с удовольствием чувствуя громкий крахмальный хруст наста под ногами, поспешила в общежитие. Завернусь
— Лидия Борисовна, — окликнул ее кто-то сзади. — Лида! Подождите минуточку!
Лидочка обернулась, все еще улыбаясь и сияя круглой ямкой на смугловато-бледной щеке и мокрыми, перепутавшимися ресницами, — как тогда, Господи, точно, как тогда, подумал Лужбин, по удивленному оттенку Лидочкиной улыбки, понявший, что она его не узнала, и вдруг, потеряв равновесие, постыдно шлепнулся на гладкий лед взметнувшегося тротуара.
Новый год Лидочка встречала с Царевыми, предварительно вежливо поставив в известность ничуть не огорчившуюся Галину Петровну. «У них пожрать-то хоть найдется?» — только и спросила она у Лидочки. И Лидочка, запланировавшая воплотить не один десяток страниц любимой Елены Молоховец, честно ответила — найдется. «Ну, тогда с наступающим», — равнодушно пожелала Галина Петровна, и Лидочка уже в короткие гудки сказала — и вас тоже.
Это был первый счастливый Новый год в ее жизни — первый с того последнего, что она встречала с родителями. Перепробовав все деликатесы и перепев все каэспэшные песни, Царевы и Лидочка проспали несколько коротких и таких же суматошных и веселых, как новогодняя ночь, часов и, проснувшись, обнаружили, что за окном совершенно пушкинское утро — солнечное, ослепительное, чуть тронутое легким, веселым морозцем.
— А знаете, что мы сейчас сделаем? — спросил Царев, за ночь заросший невероятной, почти разбойничьей, веселой, синеватой щетиной. — Мы сейчас поедем на дачу!
Надо сказать, что дача — это было просто такое слово. На деле Царевы обладали небольшим и нелепым ломтем бывшей колхозной пашни, безнадежно истощенной социалистическими методами ведения хозяйства еще за пятилетку до Лидочкиного рождения. С одной стороны разбег царевских шести соток ограничивал сосновый лесок, степенно карабкающийся на невысокую сопку, а с другой — впрочем, других сторон просто не было, поскольку пашня вся была нарезана в пользу бестолковой НИИшной голытьбы, у которой сроду не было ни денег на заборы, ни наглого пролетарского духа на скандалы. А потому Царевы, например, свою землю узнавали по сарайчику, который Сергей Владимирович собственноручно сколотил из снарядных ящиков и домовито запирал на гигантский, почти антикварный лабазный замок.
Сарайчик предназначался для сельхозинвентаря, но при желании мог вместить себя и раскладушку, радушно готовую принять усталого путника на продавленное пружинное лоно. Впрочем, ночевать на даче Царевы не оставались, поэтому чаще всего на раскладушке перебирали набранные тут же, в лесочке, грибы — сперва подсопливленные маслята, потом рыжики, причем старшие Царевы, по унаследованной от деревенских родичей привычке, норовили брать исключительно грибную детву — со шляпкой не крупнее полуногтя, а Ромка с Вероничкой, охваченные первобытным азартом, выкорчевывали даже гигантские рыхлые сыроеги, насквозь проеденные проворными прозрачными червями и облепленные мертвой хвоей. Из-за сыроег в семействе вспыхивали кратковременные ссоры, но побеждал, разумеется, опыт и авторитет — и в грибную икру и на засолку отправлялись только очевидно пригодные в пищу экземпляры.
Зимой — за отсутствием грибов — на даче делать было совершенно нечего — разве что наряжать елку да играть в снежки. И Царевы, поняв, что до ближайшей елки надо топать по целине почти полкилометра, стали играть в снежки. Сперва разбились на команды, но, войдя во вкус, стали воевать каждый за себя, причем Лидочка, наряженная по дачному поводу в старую Ромкину кацавейку с разноплеменными пуговицами и напрочь оторванным карманом, кричала
Такой Лужбин и увидел ее в первый раз — стоящую на коленях в сугробе тоненькую, почти не существующую девочку в мальчишеском куцом пальтишке, растрепанную, хохочущую, с мокрым от снега сияющим лицом. Она набрала полные варежки снега и вдруг вскинула глаза — невероятные, темно-темно золотые, насквозь солнечные, с живыми кофейными искрами на самом дне радостного, полудетского взгляда, и Лужбин вдруг почувствовал, как со всего размаху налетел лицом на невидимую, но несокрушимую стену, и в обступившем его немом, неподвижном кадре девочка размахнулась, и снежок, все еще хранивший форму ее маленьких ладоней, полетел вперед, и пока он летел, бесконечно долго летел к земле, сияющий, круглый, Лужбин разом понял, как будет счастлив с этой девочкой, непоправимо, неслыханно, небывало, и ощутил вкус ее губ, и тяжесть ее беременного живота, он прожил с ней целую жизнь, долгую, радостную, как первые в жизни летние каникулы, и умер ровно через неделю после ее смерти, потому что она не должна была огорчаться, не должна была оставаться одна, и когда снежок наконец влепился в плечо помирающего со смеху старшего Царева, все было кончено и решено.
И Ромка радостно заорал — здрасьте-здрасьте, дядя Ваня!
Иван Лужбин был местный, энский, шестьдесят первого года рождения. Он уродился в простой советской семье, славной своей порядочностью и борщами, на твердые четверки закончил ничем не примечательную окраинную школу, спокойно сходил в армию и без малейших видимых усилий поступил в энский политех, который и закончил — без показного блеска, но зато с пятью патентами на весьма полезные для родины штуковины, так что после защиты дипломного проекта за него чуть не передрались две кафедры и половина энских КБ.
Впрочем, такой ажиотаж можно было понять — шел 1986 год, и само понятие «инженер» давным-давно превратилось в синоним идиота-неудачника, просиживающего дешевые измятые брюки в захудалом НИИ, которое бог знает какую по счету пятилетку пытается изобрести новую цепочку для сливного бачка вечно подтекающего и легендарного советского унитаза. Вузы всей страны стаями выпускали безмозглых девушек, мечтающих про замуж невтерпеж, да вялых молодых людей, заранее смирившихся с участью нищего персонажа популярного анекдота (этакое промежуточное звено между незадачливым Василием Ивановичем и совсем уже дебиловатым чукчей). А Лужбин, спокойный, медлительный и как будто даже чуточку сонный, одним фактом своего существования вернул слову «инженер» забытую и заслуженную славу.
У Лужбина была ясная циничная голова, упрямый характер, кошачье любопытство и совершенно невероятные руки. Не было такого прибора, который он не мог бы, поразмыслив, оживить, но — и это было куда важнее — не было и физического закона, для демонстрации которого он бы не смог придумать и собрать жужжащую, поскрипывающую или рассыпающуюся искрами штуковину. Это была уже не просто редкость, а очевидный, хоть и сам собой нисколько не кичащийся талант. Лужбину прочили хорошее научное будущее, но он, поразмыслив, выбрал одно из КБ, не самое перспективное с точки зрения профессионального роста, но зато самое щедрое на текущий момент — своя квартира через полгода максимум и более чем приличный оклад прямо сейчас. Это было важно — очень важно. Правда, не для него, а для Ольги, но раз для нее — значит, и для него. Ольга была самым главным и лучшим в жизни Лужбина. Даже больше — она была единственная и лучшая на свете женщина. Других женщин не было вовсе. Во всяком случае — для него.