Жестяной барабан
Шрифт:
Итак, мое дело есть дело разрушителя. И то, что я не мог одолеть барабаном, я убивал голосом, почему наряду с мероприятиями, проводимыми при свете дня и направленными против трибунной симметрии, я приступил также к ночной деятельности: зимой тридцать шестого-тридцать седьмого года я разыгрывал искусителя. Первые уроки в науке искушения ближних своих я получил от бабушки Анны Коляйчек, которая той суровой зимой открыла ларек, иными словами, в своих четырех юбках она сидела за рыночным прилавком и жалобным голосом предлагала к празднику: «Свежие яечки, маслицо желтенькое и гусятки, не жирны, не постны!» Базарные дни бывали по вторникам. Она приезжала из Фирека по узкоколейке, снимала перед самым Лангфуром валенки, надетые на дорогу, меняла их на бесформенные галоши, продевала руки в обе корзины и топала на Банхофштрассе к своему прилавку, где висела табличка: «Анна Коляйчек, Биссау». Ах, как дешевы были тогда яйца! За гульден можно было купить целых полтора десятка, а кашубское масло стоило дешевле, чем маргарин. Моя бабушка стояла между двух рыбных торговок, которые наперебой выкликали: «А вот кому камбалы!» и «Треска-тресочка, подходи!» Благодаря морозу масло каменело, яйца не портились, рыбья чешуя превращалась в тончайшие бритвенные лезвия, а одноглазый человек по имени Швердфегер получал работу и, соответственно, заработок: он разогревал кирпичи над открытым костерком из древесного угля, после чего, завернув их в газетную бумагу, выдавал напрокат базарным торговкам. Моя бабка наказывала Швердфегеру каждый час подсовывать ей под юбки горячий кирпич, Швердфегер производил эту операцию железным заступом. Он совал под слегка приподнятые юбки дымящийся сверток разгрузочное движение, затем погрузочное, — и заступ Швердфегера с почти остывшим кирпичом выползал из-под бабкиных юбок. Ах, как я завидовал этим накапливающим и раздающим тепло кирпичам! Я и сегодня мечтаю теплым кирпичом лежать под юбками
Меня не интересовали люди, которые на ходу, мельком бросали взгляд в ярко освещенную витрину, причем скорее на ценник, чем на товар, или те, кто проверял в зеркальном стекле, не криво ли сидит шляпа. Нет, клиенты, которых я дожидался то в сухой безветренный мороз, то за пляской снежных хлопьев, под густым беззвучным снегопадом или под ясной луной, растущей вместе с морозом, мои клиенты замирали перед витриной как по команде и не шарили долго глазами по выкладке, а, напротив, через короткое время либо сразу устремляли взгляд на один-единственный предмет.
И замысел мой был замыслом охотника. Чтобы осуществить его, требовалось терпение, хладнокровие, свободный и острый глаз. Лишь при наличии всех этих предпосылок моему голосу дозволялось бескровным и безболезненным способом подстрелить дичь, соблазнить дичь — но на что?
На кражу: ибо своим беззвучным криком я как раз на уровне нижнего ряда товаров, а если удастся, то прямо напротив желанного предмета вырезал круглую дыру, последним взлетом голоса заталкивал вырезанный круг внутрь витрины, так что можно было услышать приглушенное звяканье, которое, однако, не было звяканьем разбитого стекла, — можно было услышать, но только не мне. Слишком далеко стоял Оскар, но вот молодая женщина с кроличьим мехом на воротнике коричневого, наверняка уже лицованного зимнего пальто, она могла услышать и увидеть круглый вырез, она вздрогнула всем своим кроличьим мехом, хотела уйти прочь, по снегу, но не ушла, может быть, потому, что валил снег, а еще потому, что при снегопаде, если только он достаточно густой, все дозволено. И она все оглядывалась, сердясь на снежные хлопья, оглядывалась, словно за этими хлопьями не было других хлопьев, все еще оглядывалась, когда ее правая рука вылезла из муфты, тоже кроличьей. Но потом она больше не оглядывалась, а просто сунула руку в круглую дыру, сперва отодвинула в сторону стекло, которое упало как раз на вожделенный предмет, вынула через дыру сперва одну матово-черную туфлю, потом — левую, не поцарапав каблук, не порезав руку об острые края дыры. Туфли исчезли в правом и левом карманах пальто. Одно мгновение продолжительностью в пять снежных хлопьев Оскар мог видеть приятный, но не слишком выразительный профиль, уже подумал было, что это чудесным образом оживший манекен из торгового дома Штернфельд, но тут она растворилась в снежной пелене, еще раз возникла в желтом свете ближайшего фонаря и скрылась из светового круга, то ли недавно вышедшая замуж молодая женщина, то ли оживший манекен. Мне же после проделанной работы а ожидать, подкарауливать, не иметь возможности барабанить и, наконец, резать пением и оттаивать замерзшее стекло было работой, и работой нелегкой — не оставалось ничего другого, кроме как, подобно все той же воровке, но без ее добычи и с душой столь же воспаленной, сколь и озябшей, уйти домой. Не всегда мне удавалось, как в изложенном выше образцовом случае, завершить столь несомненным успехом уловки совращения. Вершиной моих честолюбивых замыслов было превращение парочки влюбленных в парочку воришек. Иногда оба не хотели, иногда он уже протягивал руку, а она тянула его назад, или, напротив, она проявляла должную смелость, а он пасовал и хныкал, в результате она повиновалась, но потом начинала его презирать. А один раз я совращал перед витриной парфюмерного магазина одну парочку, казавшуюся из-за снегопада совсем уж юной, он изображал героя и похитил одеколон. Она хныкала и изъявляла готовность отказаться от всех ароматов мира. Все равно он хотел, чтобы она благоухала, и смог утвердить свою волю до ближайшего фонаря. Там же эта юная особа с вызывающей откровенностью, словно мне назло, поднялась на цыпочки и целовала его до тех пор, пока он не побежал по собственным следам обратно и не вернул витрине похищенное. Точно так же получалось у меня порой с пожилыми господами, от которых я ожидал даже большей прыти, чем сулил их молодцеватый шаг в зимней ночи. Благоговейно останавливались они перед магазином сигар, уносились мыслями куда-то в Гавану, в Бразилию, а то на острова Бриссаго, и, когда мой голос, как по мерке, производил надрез, после чего вырезанный кусок аккуратно шлепался на коробку «Черной мудрости», в таких господах словно бы защелкивался перочинный нож. Они поворачивали и, размахивая тростью, пересекали улицу, пробегали мимо меня и моей подворотни, меня не замечая, и давали возможность Оскару усмехнуться над смятенным выражением стариковского лица, как бы искаженного усилиями дьявола, впрочем, к его усмешке примешивалась легкая озабоченность, ибо все эти господа, чаще всего преклонных лет любители сигар, обливались то холодным, то горячим потом, короче, особенно при неустойчивой погоде рисковали серьезно простудиться. Страховым компаниям пришлось той зимой выплатить изрядные суммы по большей части застрахованным от взломов магазинам нашего пригорода. Пусть даже я ни разу не доводил дело до крупных грабежей, намеренно вырезая дыры такого размера, что из витрины можно было вытащить один, ну от силы два предмета, случаи, именуемые «кража со взломом», участились до такой степени, что криминальная полиция просто сбилась с ног, хотя все равно пресса бранила ее за бездеятельность. С ноября тридцать шестого до марта тридцать седьмого года, когда полковник Коц образовал в Варшаве правительство национального единства, набралось шестьдесят четыре попытки и двадцать восемь успешных хищений подобного рода. Правда, служащим полиции либо удавалось снова отобрать добычу у части этих пожилых женщин, франтоватых приказчиков, горничных и учителей на пенсии, которые не были ворами по призванию, либо этих неквалифицированных витринных мародеров на другой день после того, как предмет их вожделений обеспечил им бессонную ночь, осеняла идея сходить в полицию с повинной: «Ах, ах, простите меня, больше это не повторится. Просто в стекле вдруг возникла дыра, когда же я опомнился от испуга, а разбитая витрина уже осталась за три квартала от меня, вдруг выяснилось,
Оскар, ты не просто утолял малые и средние пожелания зимних фланеров, влюбленных в предмет своей мечты, ты вдобавок помогал людям перед витринами познать самих себя. Ни одна солидная и элегантная дама, ни один добропорядочный дядюшка, ни одна престарелая, но сохранившая свежесть с помощью веры девица никогда не признали бы в себе воровских задатков, когда б твой голос не подбил их на воровство и, сверх того, не посодействовал перевоспитанию горожан, готовых ранее в каждом маленьком и неудачливом воришке видеть подлого и опасного негодяя.
После того как я из вечера в вечер подкарауливал его, а он трижды отказывался от совершения кражи, прежде чем сдаться и стать так никогда и не пойманным вором, доктор Эрвин Шолтис, прокурор и внушающий страх обвинитель при Верховном суде, сделался, по слухам, снисходительным, кротким и почти человечным в своих приговорах юристом, потому что принес жертву мне, маленькому полубогу воров, и похитил кисточку для бритья из натуральной барсучьей щетины.
В январе тридцать седьмого я долго мерз напротив ювелирного магазина, который, несмотря на укромное местоположение на аккуратно обсаженной кленами пригородной аллее, был весьма известен и пользовался хорошей репутацией. Перед витриной с украшениями и часами появлялась, правда, кой-какая дичь, которую я без раздумий и немедля подстрелил бы перед всякой другой витриной — с дамскими чулками, велюровыми шляпами, бутылками ликера. Но украшения оказывают воздействие на человека: он становится разборчив, неспешно следует он за бегом бесконечных цепочек, измеряет время не по минутам, а по возрасту жемчужин, исходит из того, что жемчужное ожерелье переживет шею, что исхудает запястье, но отнюдь не браслет, что порой в захоронениях удавалось обнаружить перстни, внутри которых не сохранилось пальца; короче, одного созерцателя витрин он признает чересчур кичливым, другого чересчур мелкотравчатым, чтобы унизывать его драгоценностями.
Витрина ювелира Банземера не была перегружена товаром. Несколько изысканных часов швейцарской ручной сборки, россыпь обручальных колец на голубом бархате, в центре выкладки — шесть или, верней, семь изысканнейших экспонатов: завившаяся в три кольца, сработанная из разноцветного золота змейка, чью филигранно отделанную головку украшали, придавая ей особую ценность, топаз, два бриллианта и, вместо глаз, два сапфира. Вообще-то я не люблю черный бархат, но змейке господина Банземера пристал этот фон, равно как и серый бархат, который благодаря умопомрачительно простым, привлекающим своей пропорциональной формой серебряным украшениям излучал пикантное спокойствие. Кольцо, державшее столь изящную гемму, что по нему сразу было видно: оно выберет лишь руки столь же изящные, само будет становиться все изящнее и под конец достигнет той высокой степени бессмертия, которая дарована лишь драгоценностям. Цепочки, которые нельзя носить невозбранно, цепочки, навевающие усталость, и, наконец, на изжелта-белой бархатной подушечке, упрощенно повторявшей формы дамской шеи, легчайшее колье. Изысканное членение, причудливая оправа ажурная паутина. Что за паук исторг из себя эту золотую нить, чтобы в нее угодили шесть малых и один большой рубин? И где он сидел, этот паук, чего дожидался? Уж верно, не новых рубинов, а скорее кого-нибудь, чей взгляд притянули бы угодившие в сеть рубины, напоминая затвердевшие капли крови, — другими словами, сообразуясь с собственным настроением либо с настроением паука, плетущего золотую нить, кому должен был я преподнести это колье?
Восемнадцатого января тридцать седьмого года на скрипучем, утоптанном снегу, в ночь, которая сулила еще больше снега, столько снега, сколько может лишь пожелать себе тот, кто хотел бы все отдать во власть снега, я увидел, как Ян Бронски правее и выше моего наблюдательного поста пересекает улицу, проходит, не поднимая глаз, мимо ювелирного магазина, потом то ли просто мешкает, то ли останавливается, как по приказу, поворачивает — или что-то поворачивает его, — и вот уже Ян стоит перед витриной между укрытыми белой ношей безмолвными кленами.
Изящный, всегда чуть вызывающий жалость, на службе — смиренно-покорный, в любви — тщеславный, равно глупый и помешанный на красоте Ян Бронски, который жил плотью моей матушки, который — во что я до сих пор верю, в чем я до сих пор сомневаюсь произвел меня на свет от имени Мацерата, Ян стоял теперь в своем зимнем пальто, элегантном, словно из ателье варшавского портного, стоял перед витриной, обратясь в памятник самому себе, таким окаменелым казался он мне, таким живым символом, устремив взгляд — подобно Парсифалю, который вот так же стоял в снегу и видел на снегу кровь, — на рубины золотого колье.
Я мог бы отозвать, отбарабанить его прочь. Ведь мой барабан был при мне. Я ощущал его под пальто. Всего-то и надо было расстегнуть одну пуговицу, и он бы сам выскочил на мороз. Сунь я руки в карманы и палочки оказались бы у меня в руках. Ведь и охотник Губерт не стрелял, когда на мушке у него оказался совершенно необычный олень. И Савл сделался Павлом. И Аттила повернул вспять, когда Папа Лев воздел палец с перстнем. Я же выстрелил, не перевоплотился, не повернул вспять, я остался охотником Оскаром, я желал поразить цель, я не расстегнул пуговицу, не выставил барабан на мороз, не скрестил палочки на белой по-зимнему жести, не превратил январскую ночь в барабанную, а вместо того беззвучно закричал, закричал, как, может быть, кричит звезда или рыба в самой глубине, сперва вторгся своим криком в структуру мороза, чтобы наконец выпал свежий снег, а уж потом закричал в стекло, в толстое стекло, в дорогое стекло, дешевое стекло, в прозрачное стекло, в разъединяющее стекло, в стекло между двумя мирами, и в девственном, в мистическом, в витринном стекле между Яном Бронски и рубиновым колье я выкричал отверстие по известному мне размеру Яновых перчаток и предоставил стеклу упасть, подобно откидной крышке, подобно небесным вратам, подобно вратам ада; и Ян не вздрогнул, Ян выпустил на свободу свою руку в тонкой лайке и дал ей из кармана пальто подняться в небо, и перчатка покинула ад, отъяла у неба — или у ада — колье, рубины которого пришлись бы к лицу любому ангелу, даже падшему, после чего он опустил пригоршню рубинов и золота в карман, продолжая, однако, стоять перед дырявым стеклом, хоть это и было чревато опасностью, хоть и не истекали больше кровью рубины, чтобы навязать единственное направление его или Парсифалеву — взгляду. О Отец, Сын и Святой Дух! С духом должно было что-то произойти, раз уж не произошло оно с Яном, отцом. И тогда Оскар, сын, расстегнул пальто, поспешно ухватился за барабанные палочки и воззвал на своей жести «Отец, отец!», пока Ян Бронски не обернулся, медленно, слишком медленно не перешел через улицу и не обнаружил в подворотне меня, Оскара. Как прекрасно, что именно в тот миг, когда Ян все еще без выражения, но незадолго перед оттепелью взглянул на меня, начал падать снег. Он подал мне руку — руку, а не перчатку, которая прикасалась к рубинам, и молча, но без уныния повел меня домой, где матушка уже обо мне беспокоилась, а Мацерат в своей обычной манере, с подчеркнутой строгостью, хотя едва ли всерьез, пригрозил мне полицией. Ян не дал никаких объяснений, не стал засиживаться и не пожелал играть в скат, хотя Мацерат для вящего соблазна уже поставил на стол пиво. Уходя, Ян погладил Оскара, но тот так и не понял, чего он взыскует — молчания или дружбы.
Немного спустя Ян преподнес это колье матушке. Явно догадываясь о происхождении колье, она носила его неподолгу, когда Мацерат уходил, либо для себя, либо для Яна, а может, и для меня.
Вскоре после войны я выменял это колье на черном рынке в Дюссельдорфе на дюжину американских сигарет «Лаки страйк» и кожаную папку.
Чуда не будет
Сегодня, лежа на кровати моего специального лечебного заведения, я часто с тоской вспоминаю о силе, которой тогда был наделен, о силе, которая, одолевая ночь и холод, заставляла таять морозные узоры, вскрывала витринные стекла и за руку подводила к ним похитителя.