Чтение онлайн

на главную - закладки

Жанры

Жестяной барабан
Шрифт:

Однако господин, на которого указывала спица мамаши Тручински, не принадлежал к числу членов моей семьи, а был вовсе даже отцом Герберта, Густы, Фрица и Марии.

— Ты еще когда-нибудь кончишь так, как кончил твой отец, — язвительно шипела она на ухо пыхтящему и стонущему Герберту, но так ни разу и не сказала, где и когда этот мужчина обрел — или, может быть, отыскал — свой конец.

— Ну и кто он был на этот раз? допытывалась седенькая мышка поверх скрещенных рук.

— Да как всегда, шведы и норвежцы. — Герберт поворачивался, и кровать его кряхтела. — Как всегда, как всегда! Не делай вид, будто это вечно шведы или норвежцы, вот давеча это были ребята с учебного судна, как его звали-то, дай Бог памяти, ну да, со «Шлагетера», вот, а ты мне знай талдычишь про шведов и про норвежцев. Ухо Герберта лица я видеть не мог — залилось краской до самого края.

— Гады, вечно из себя строят незнамо что и нос дерут. — Ну и не лезь к ним, не твое это вовсе дело. В городе, когда они сойдут на берег, вид у них вполне приличный. Ты небось опять разводил рацеи про Ленина или совал нос в испанскую войну? Герберт ничего больше не отвечал, и мамаша Тручински трюхала на кухню к своему кофе. Как только спина у Герберта подживала, мне разрешалось ее разглядывать. Герберт садился на кухонный стул, сбрасывал помочи, которые падали на синее сукно, обтягивавшее его ляжки, и медленно, словно тяжелые мысли ему мешали, снимал шерстяную рубашку. Спина была круглая и подвижная. По ней неустанно перекатывались мускулы. Розовый ландшафт, усеянный веснушками. Пониже лопаток по обе стороны утопающего в жире позвоночника кустились рыжие волосы. Они кудрявились вниз по спине, пока не исчезали в подштанниках, которые Герберт носил даже летом. А над краем подштанников и вверх до мускулов шеи спину Герберта покрывали рубцы, вздутые, мешающие росту волос, прерывающие россыпь веснушек, оставляющие вокруг себя складки, зудящие перед переменой погоды, многоцветные — от иссиня-черных до зеленовато-белых. И вот эти рубцы мне было дозволено трогать. Была ли у меня, лежащего в постели, глядящего в

окно невидящим взглядом, вот уже несколько месяцев созерцающего хозяйственные постройки специального лечебного заведения, а за ними Оберратский лес, была ли у меня до этого дня возможность потрогать что-нибудь столь же твердое, столь же чувствительное и столь же туманящее разум, как рубцы на спине у Герберта Тручински? Разве что некоторые части тела у некоторых девушек и дам, да еще мой собственный член, да еще гипсовую поливалочку у младенца Иисуса, да тот безымянный палец, который без малого два года назад собака притащила с ржаного поля и который целый год мне дозволялось хранить, правда только в банке и чтоб не трогать, но зато я так отчетливо его видел, что до сих пор могу ощутить и отсчитать каждый суставчик того пальца, дайте мне только взяться за мои палочки. Всякий раз, когда мне хотелось вспомнить про спину Герберта Тручински, я начинал барабанить, барабанным боем взбадривать свою память, сидя перед банкой с пальцем. Всякий раз — а это случалось весьма редко, — изучая тело женщины, я, не до конца убежденный его похожими на рубцы частями, возвращался мысленно к рубцам Герберта Тручински. С тем же успехом я мог бы сказать и по-другому: первые прикосновения к этим вздутиям на необъятной спине моего друга уже тогда сулили мне знакомство и временное обладание теми затвердениями, которые ненадолго появляются у открытых для любви женщин. Одновременно знаки на спине у Герберта уже в тот ранний период сулили мне в будущем заспиртованный указательный палец, но еще задолго до рубцов Герберта, еще с третьего дня рождения, барабанные палочки сулили мне рубцы, органы размножения и, в конце концов, указательный палец.

Хочу, впрочем, вернуться к временам еще более отдаленным: даже будучи зародышем, когда Оскар еще не стал Оскаром, игра с собственной пуповиной поочередно сулила мне то барабанные палочки, то рубцы Герберта, то при случае разверзающиеся кратеры дам помоложе и дам постарше, то безымянный палец и снова — начиная с поливалки младенца Иисуса мой собственный член, который я неизменно таскаю при себе как капризный символ моего бессилия и ограниченных возможностей.

Сегодня я вновь обратился к барабанным палочкам. К рубцам и мягким частям тела, к моей собственной снасти, лишь время от времени демонстрирующей прилив силы, я прошел окольным путем воспоминаний, предписываемых мне моим барабаном. Чтобы получить возможность еще раз отпраздновать свой третий день рождения, я должен достичь тридцати лет. Вы, верно, уже догадались: высшая цель Оскара возвращение к пуповине; ради этого затеяна вся история, ради этого — возвращение к рубцам и шрамам Герберта Тручински.

Прежде чем продолжить описание и расшифровку спины моего друга, я должен заявить, что, если не считать следов от укуса на левой голени, нанесенного зубами одной проститутки в Оре, на передней стороне его мощного, довольно уязвимого, словом представляющего собой отличную мишень, тела вообще никаких рубцов не было. Враги могли подступиться к нему только со спины. Только со спины он был уязвим, только спину разметили финские и польские ножи, выкидные ножи портовых грузчиков со Шпайхеринзель и ножи для парусов, принадлежащие кадетам с учебных кораблей. Когда Герберт, бывало, поест — три раза в неделю у них подавались картофельные оладьи, которые никто не мог почти без жира сделать такими тонкими и все же такими хрустящими, как мамаша Тручински, — короче, когда он отодвигал тарелку в сторону, я подавал ему «Новейшие вести». Он сбрасывал с плеч подтяжки, вылуплялся из своей рубашки и разрешал мне выспрашивать свою спину, покуда сам он занимался чтением. Во время этого часа вопросов-ответов мамаша Тручински тоже по большей части сидела за столом, распутывая шерстяную пряжу из старых чулок, сопровождая всю процедуру одобрительными либо уничижительными репликами и не упуская случая время от времени напомнить об ужасной как можно догадаться смерти ее мужа, который, сфотографированный и отретушированный, висел под стеклом на стене как раз напротив Гербертовой кровати. Опрос начинался, когда я тыкал пальцем в один из рубцов. Иногда вместо пальца я тыкал барабанной палочкой. — Нажми-ка еще разочек. Не пойму, про какой ты спрашиваешь. Не иначе он у меня сегодня спит. И я нажимал еще раз, повыразительнее. Ах этот! Это был украинец. Они сцепились с одним типом из Гдингена. Сперва сидели за одним столом все равно как братья. А потом который из Гдингена сказал украинцу: русский. Украинец этого стерпеть не мог, его как хочешь назови, только чтоб не русский. Они спустились вниз по Висле с лесом, а до того прошли две другие реки, и у него была прорва денег в сапоге, и полсапога он уже спустил у Штарбуша, всем ставил выпивку, а тут ему говорят: русский, и мне приходится их разнимать, культурненько, как я всегда разнимаю. А дел у меня и без того полно, и тут украинец мне говорит: полячишка ты, говорит, а другой поляк, который землечерпалкой цельный день вынимает тину, тот чего-то мне еще сказал вроде как «наци». Ну, Оскархен, ты-то ведь знаешь, каков у нас Герберт Тручински, а который с землечерпалки, бледный такой тип вроде кочегара, тоже у меня в два счета улегся перед гардеробом, а сам я только было собрался объяснить украинцу, какая разница между полячишкой и данцигским хлопцем, как он взял да и подколол меня сзади: вот этот самый рубец и есть. Когда Герберт произносил «вот этот самый рубец и есть», он всякий раз, как бы в подтверждение своих слов, переворачивал страницу газеты и отхлебывал глоток солодового кофе, прежде чем мне дозволялось раз или два нажать на очередной рубец. — Ах этот! Ну, он совсем ерундовый. Это было, когда года два назад флотилия торговых катеров из Пиллау стала здесь на якорь. Они тут корчили из себя… Играли «Синие мундиры», все девки по ним прямо с ума посходили. Как этот забулдыга попал на флот, мне и по сей день непонятно. Он из Дрездена был, ты только подумай, Оскархен, — из Дрездена. Впрочем, ты и ведать не ведаешь, что это такое, когда моряк оказывается родом из Дрездена. Чтобы отвлечь мысли Герберта, которые упорно возвращались к прекрасному городу на Эльбе, и переместить их в Нойфарвассер, я еще раз нажал на этот, как он полагал, ерундовый рубец.

Ну да, я уже говорил. Он был сигнальщик на торпедном катере, изображал из себя крутого парня и хотел всласть покуражиться над одним тихим таким шотландцем, чья посудина стояла в сухом доке. Насчет Чемберлена, зонтика и тому подобное. Я ему спокойненько посоветовал — ты ведь знаешь, я такой, — посоветовал заткнуться, тем более шотландец ни слова не понимал и только разводил шнапсом узоры на столешнице. А как я ему сказал: уймись, говорю, сынок, ты не у себя дома, тут у нас Лига Наций, этот придурок с торпедного и говорит мне: немец ты, говорит, трофейный, да еще говорит-то на своем саксонском диалекте, ну, конечное дело, он тут и схлопотал у меня по морде и сразу успокоился. А спустя эдак с полчасика — я как раз нагнулся за гульденом, что упал под стол, саксонец вытащил свою колючку да как кольнет!

Герберт, смеясь, продолжал листать «Новейшие вести» и сказал еще: — А вот он и есть, этот рубец, — после чего придвинул газету бормочущей себе под нос мамаше Тручински и изготовился встать. Но прежде чем Герберт уйдет в сортир я по его лицу видел, куда он собрался, недаром он уже протискивался вверх над краем стола, я быстро ткнул в лилово-черный зашитый шрам, шириной с длинную сторону игральной карты.

— Мальчик, Герберту нужно в сортир, а потом я все тебе расскажу.

Но я все тыкал и тыкал и, топоча ногами, изображал из себя трехлетку: это всегда помогало. — Ну ладно. Чтоб ты отвязался. Но только коротко. — И Герберт снова сел. — Было это в тридцатом году на Рождество. В порту все затихло. Грузчики стояли на каждом углу и соревновались, кто дальше плюнет. После полуночной мессы а у нас уже и пунш был готов из моряцкой церкви, что напротив, потекли причесанные, все в синем и в лаке шведы и финны. Я сразу почувствовал, что дело пахнет керосином, стою себе в дверях, гляжу на эти уж до того благочестивые рожи, думаю, чего это они все пуговицы теребят, — а тут оно и началось. «Ножи-то длинные, а ночь-то короткая!» Ну финны и шведы, они всегда не больно жало вали друг дружку. Только причем здесь Герберт Тручински, я, хоть убей, не пойму. Просто он такой заводной. Где какая каша заварится — а он уже тут как тут, словно его шилом кольнуло. Я прыг от дверей, а Штарбуш мне и кричит вдогонку: «Осторожней, Герберт!» — но и у Герберта есть своя боевая задача, он хочет вызволить пастора, щуплый такой парнишка, только-только приехал из Мальме, из семинарии, и ни разу еще не служил рождественскую мессу с финнами и шведами в одной церкви, Герберт хочет ему помочь, чтобы тот живехонек и здоровехонек вернулся домой, но не успел я ухватить Божия человека за суконце, как у меня уже в спине что-то торчало. Я еще подумал: «С Новым годом вас!» хотя на дворе было Рождество. А как пришел в себя, лежу это я у нас прямо на стойке, и моя распрекрасная кровь задаром льется в пивные кружки, и Штарбуш уже спешит с аптечкой от Красного Креста и желает оказать мне так называемую первую помощь. И чего было соваться? рассердилась мамаша Тручински и выдернула спицу из своего пучка. — Сам-то ведь никогда в церковь не ходил. Наоборот даже. Герберт отмахнулся, затем, не поднимая подтяжек и волоча за собой рубашку, побрел в уборную. Сердито побрел и сердито сказал по дороге: «Вот он, этот шрам», словом, двинулся в путь так, словно этим походом хотел раз и навсегда отмежеваться от церкви и связанной с ней поножовщины, словно сортир был именно тем местом, где человек становится вольнодумцем либо укрепляется в своем вольнодумстве. Несколько недель спустя я застал Герберта неразговорчивым и не готовым отвечать на вопросы. Мрачным показался он мне, хотя на спине у него и не было привычной повязки. Более того, я увидел, что он вполне нормально лежит на спине, в гостиной, на софе, а не как раненый в своей постели, но тем не менее он производил впечатление тяжелораненого. Я слышал, как Герберт вздыхает, как он обращается к Богу, к Марксу и к

Энгельсу и клянет все на свете. Время от времени он выбрасывал кверху кулак, потом ронял его на грудь, проделывал то же с другим кулаком, — словом, бил себя в грудь, словно католик, когда он кричит: «Меа culpa, mea maxima culpa!» [8] Герберт, оказывается, убил одного латвийского капитана. Впрочем, суд оправдал Герберта он, как это часто бывает у людей его профессии, действовал в пределах необходимой обороны. Но латыш, несмотря на оправдательный приговор, так и остался мертвым латышом и лег на кельнера тяжким грузом, хотя люди говорили, что это был щуплый человек, да еще с больным желудком. На работу Герберт больше не ходил. Он уволился. Хозяин трактира Штарбуш часто заглядывал к нему, садился на софу либо к мамаше Тручински за кухонный стол, доставал из портфеля бутылку можжевеловки для Герберта, а для мамаши полфунта необжаренных кофейных зерен родом из Вольной гавани. Потом он пытался либо уговорить Герберта, либо уговаривал мамашу Тручински уговорить своего сына. Но Герберт оставался тверд — либо мягок, можно называть и так и эдак — и служить кельнером больше не желал, а уж тем паче в Нойфарвассере, напротив моряцкой церкви. И вообще не желал больше служить кельнером. Кто служит кельнером, того режут ножом, а кого режут ножом, тот рано или поздно убьет маленького латвийского капитана только потому, что захочет оттолкнуть этого капитана, только потому, что не захочет, чтобы латвийский нож наряду со всеми финскими, шведскими, польскими, вольногородскими и имперскими ножами прибавил латвийский шрам на вдоль и поперек исполосованной спине некоего Герберта Тручински. — Уж лучше я пойду в таможенники, чем снова заделаюсь кельнером в Нойфарвассере, — сказал Герберт. Но он не пошел в таможенники.

8

«Мой грех, мой тягчайший грех!» (лат.)

Ниобея

В тридцать восьмом году были повышены таможенные пошлины и временно закрыты границы между Польшей и Вольным городом Данциг. Теперь моя бабушка не могла по базарным дням приезжать на пригородном поезде в Лангфур, и ей пришлось закрыть свою палатку. Она, если можно так выразиться, осталась сидеть на своих яйцах, не имея, однако, особого желания их высиживать. В порту возносилась к небу вонь от селедок, товар копился, государственные мужи проводили встречи и были едины в своих решениях, только мой безработный друг Герберт страдал разочарованностью, лежа на софе, и как истинный мыслитель предавался раздумьям.

Между тем таможня давала жалованье и давала хлеб. Еще она давала зеленые мундиры и зеленую границу, которую стоило охранять. Герберт не пошел в таможню, Герберт не вернулся в кельнеры, Герберт желал лежать на софе и размышлять.

Но у человека должна быть работа. Не одна мамаша Тручински так думала. Она хоть и не пыталась по наущению хозяина Штарбуша уговорить Герберта снова начать в Фарвассере, зато она тоже считала, что Герберта надо поднять с софы. Да ему и самому прискучила их двухкомнатная квартира, он размышлял теперь только для виду, в один прекрасный день начал читать объявления в «Новейших вестях» и — хоть и не без отвращения в «Форпосте», отыскивая работу в порту.

Я был бы рад ему подсобить. Разве такому человеку, как Герберт, нужно, кроме достойных его занятий в портовом пригороде, искать источники побочных доходов? Поиски места, случайная работенка, закапывание протухших селедок? Я не мог представить себе Герберта, стоящего на молу, плюющего на чаек, балующегося табачком. У меня возникла идея, я вполне мог бы создать вместе с Гербертом совместное предприятие: два часа напряженнейшей работы раз в неделю или даже в месяц и мы стали бы обеспеченными людьми. Оскар, приобретший большой опыт в этой сфере, мог бы своим все еще алмазным голосом взрезать витрины с достойной внимания выкладкой, а заодно стоял бы на стреме, Герберт же тотчас, как это говорят, оказывался бы под рукой. Нам не понадобились бы сварочные аппараты, дубликаты ключей, ящики с инструментами. Мы обходились бы без кастета и без огнестрельного оружия. «Черный ворон» и мы это были два отдельно существующих мира, которым не к чему соприкасаться. А Меркурий, бог торговли и воровства, благословил бы нас, ибо я, рожденный под знаком Девы, обладал его печатью, которой при случае припечатывал твердые предметы. Не имеет смысла замалчивать данный эпизод. Изложу его вкратце — и не надо считать это добровольным признанием: Герберт и я за то время, пока он ходил без работы, предприняли два обычных масштабов вторжения в деликатесные лавки и одно чрезвычайное — в меховой магазин: три чернобурки, одна нерпа, одна каракулевая муфта и красивое, хоть и не слишком дорогое пальто из жеребка, которое, наверное, с превеликим удовольствием носила бы моя бедная матушка, так выглядел наш улов. И если мы в дальнейшем отказались от хищений, то не столько из-за неуместного, однако же временами докучливого чувства вины, сколько из-за растущих трудностей со сбытом нашего улова. Чтобы выгодно продать добро, Герберту надо было снова ездить в Нойфарвассер, ибо только в портовом пригороде водились подходящие посредники. Но поскольку упомянутая местность снова и снова напоминала ему о щуплом и страдающем болезнью желудка латвийском капитане, он сбагривал наше добро где попало: на Шихаугассе, у Хакелевского завода, на Бюргервизен, везде — только не в Фарвассере, где меха ушли бы за милую душу. Вот почему сбыт добычи настолько затягивался, что товары из деликатесных лавок оседали в конце концов на кухне у мамаши Тручински, и даже каракулевую муфту он ей подарил, вернее пытался подарить. Завидев муфту, мамаша Тручински настроилась на серьезный лад. Хотя она безропотно принимала продукты, думая, может быть, о не запрещенной законом краже для утоления голода, но муфта означала роскошь, а роскошь означала легкомыслие, а легкомыслие означало тюрьму. Так просто и так верно — рассуждала мамаша Тручински, она сделала мышиные глазки, выдернула спицу из своего узелка волос и сказала со спицей в руках: «Ты еще кончишь так же, как кончил твой отец», после чего подсунула Герберту не то «Новейшие вести», не то «Форпост», что, если выразить словами, означало: а сейчас ты пойдешь и подыщешь себе приличное место, не какую-нибудь там случайную халтурку, не то я для тебя стряпать не стану. Герберт еще с неделю провалялся на диване, предназначенном для размышлений, брюзжал и не желал беседовать ни о рубцах, ни об искушении многообещающих витрин. Я отнесся к своему другу с полным пониманием, дал ему возможность избыть до дна остатки душевных терзаний, сам околачивался у часовщика Лаубшада, среди его пожирающих время часов, еще раз попытал счастья у музыканта Мейна, но этот не позволял себе больше ни единой рюмашки, скакал со своей трубой лишь по нотам кавалерийской капеллы штурмовиков, был с виду ухоженный и бодрый, тогда как четыре его кошки, пережиток хоть и запойных, но чрезвычайно музыкальных времен, хирели от плохого питания. Зато Мацерата, который, пока жива была матушка, выпивал только за компанию, я частенько заставал по вечерам с остекленелым взглядом за маленькой стопочкой. Он листал альбом с фотографиями, как делаю сейчас я, пытаясь оживить бедную матушку на маленьких, лучше или хуже освещенных квадратиках, к полуночи приходил от слез в должное настроение и взывал то к Гитлеру, то к Бетховену, которые по-прежнему мрачно висели друг против друга, взывал, переходя на доверительное «ты», и вроде бы получал ответ от глухого гения, в то время как трезвенник фюрер помалкивал, ибо Мацерат, мелкий, пьяный целленляйтер, был недостоин забот провидения. В один из вторников — такие точные воспоминания дарует мне барабан — дело вызрело само собой. Герберт вырядился, иными словами, позволил мамаше Тручински вычистить холодным кофе синие, узкие сверху, широкие внизу брюки, втиснулся в свои тихоступы, влился в пиджак с якорными пуговицами, опрыскал белое шелковое кашне, добытое им в Вольной гавани, одеколоном, который в свою очередь возрос на беспошлинном перегное той же гавани, и вскоре возник перед нами квадратный и неподвижный, под синей фуражкой. — Пойду погляжу, как там насчет халтурки. И хлопком, для вящего удальства, сдвинул влево фуражку памяти принца Генриха. Мамаша Тручински опустила газету. Уже на другой день у Герберта появилась и служба, и форма. Он теперь ходил в темно-сером, а не в таможенно-зеленом; он стал смотрителем при Морском музее. Как и все достойное сохранения в этом самом по себе достойном сохранения городе, сокровища Морского музея заполняли старинный, тоже музейного вида патрицианский дом, сохранивший спереди каменное крыльцо и причудливый, хотя и сочный орнамент на фасаде, а внутри — резьбу по темному дубу и винтовые лестницы. Здесь демонстрировали специально увековеченную в каталогах историю торгового города, неизменно ставившего себе в заслугу умение среди множества могущественных, но по большей части бедных соседей достичь немыслимого богатства и, достигнув, сохранить. О эти выкупленные у орденских магистров и польских королей, увековеченные в грамотах привилегии! Эти пестрые гравюры — изображение многочисленных осад, которьм подвергалась морская крепость в устье Вислы! Вот в стенах города пребывает несчастный Станислав Лещинский, спасаясь от саксонского короля. Картина маслом отчетливо показывает, до чего ему страшно. И примас Потоцкий, и французский посланник де Монти ужас как боятся, ибо русские под предводительством генерала Ласки осадили город. Все это точнейшим образом описано, и названия стоящих на рейде французских кораблей под флагом с лилиями тоже вполне можно прочесть. Стрелка указывает: на этом корабле король Станислав Лещинский бежал в Лотарингию, когда третьего августа город пришлось сдать. Однако большую часть выставленных экспонатов составляли трофеи, привезенные с победоносных войн, ибо войны проигранные лишь очень редко, а то и вовсе никогда не передают музеям трофеи.

Гордость собрания составляла галионная фигура с флорентийского галеаса, который хоть и был приписан к порту Брюгге, принадлежал двум уроженцам Флоренции, купцам Портинари и Тани. Данцигским пиратам и капитанам Паулю Бенеке и Мартину Бардевику удалось в апреле одна тысяча четыреста семьдесят третьего года, курсируя у зеландского берега перед гаванью Слагельсе, взять этот галеас. Сразу после захвата они прикончили многолюдную команду вкупе с офицерами и капитаном, а самое судно и его содержимое были доставлены в Данциг. Складень со «Страшным судом» художника Мемлинга и золотая крестильница — то и другое по заказу флотентийца Тани изготовлено для одной флорентийской церкви — были выставлены в Мариенкирхе; сколько мне известно, «Страшный суд» и по сей день услаждает католическое око Польши. Что сталось с галионной фигурой после войны, покамест не выяснено. В мое же время ее хранил Морской музей.

Поделиться:
Популярные книги

Купи мне маму!

Ильина Настя
Любовные романы:
современные любовные романы
5.00
рейтинг книги
Купи мне маму!

Сандро из Чегема (Книга 1)

Искандер Фазиль Абдулович
Проза:
русская классическая проза
8.22
рейтинг книги
Сандро из Чегема (Книга 1)

6 Секретов мисс Недотроги

Суббота Светлана
2. Мисс Недотрога
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
эро литература
7.34
рейтинг книги
6 Секретов мисс Недотроги

Игра Кота 2

Прокофьев Роман Юрьевич
2. ОДИН ИЗ СЕМИ
Фантастика:
фэнтези
рпг
7.70
рейтинг книги
Игра Кота 2

Санек 2

Седой Василий
2. Санек
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
5.00
рейтинг книги
Санек 2

Лисья нора

Сакавич Нора
1. Всё ради игры
Фантастика:
боевая фантастика
8.80
рейтинг книги
Лисья нора

Курсант: Назад в СССР 11

Дамиров Рафаэль
11. Курсант
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
5.00
рейтинг книги
Курсант: Назад в СССР 11

Попаданка в деле, или Ваш любимый доктор - 2

Марей Соня
2. Попаданка в деле, или Ваш любимый доктор
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
7.43
рейтинг книги
Попаданка в деле, или Ваш любимый доктор - 2

Обгоняя время

Иванов Дмитрий
13. Девяностые
Фантастика:
попаданцы
5.00
рейтинг книги
Обгоняя время

Боярышня Дуняша

Меллер Юлия Викторовна
1. Боярышня
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
5.00
рейтинг книги
Боярышня Дуняша

Чужая дочь

Зика Натаэль
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
5.00
рейтинг книги
Чужая дочь

Под Одним Солнцем

Крапивин Владислав Петрович
Фантастика:
боевая фантастика
5.00
рейтинг книги
Под Одним Солнцем

Единственная для невольника

Новикова Татьяна О.
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
5.67
рейтинг книги
Единственная для невольника

Warhammer 40000: Ересь Хоруса. Омнибус. Том II

Хейли Гай
Фантастика:
эпическая фантастика
5.00
рейтинг книги
Warhammer 40000: Ересь Хоруса. Омнибус. Том II