Жестяной барабан
Шрифт:
«В конце концов, это я ее нанял и обучил» — так звучали его доводы в ответ на подковырки со стороны зеленщика Греффа либо Гретхен Шефлер. Столь примитивно выглядел ход мыслей у этого человека, который, по сути лишь занимаясь любимым делом стряпней, становился более чутким, восприимчивым и поэтому достойным внимания. Ибо при всем желании Оскар не может отрицать: его ребрышки по-кассельски с квашеной капустой, его свиные почки в горчичном соусе, его панированный венский шницель и — главное — его карпа со сливками и под хреном стоило посмотреть, понюхать и отведать. Пусть даже он мало чему мог научить Марию по части торговли, ибо, во-первых, девушка обладала врожденным коммерческим чутьем для мелкорозничной торговли, во-вторых, сам Мацерат не слишком разбирался в тонкостях продажи за прилавком и годился лишь для оптовых закупок на рынке, зато он научил ее варить, тушить и жарить, потому что она хоть и проходила два года в служанках у одного чиновничьего семейства из Шидлица, но, придя к нам, даже воду не умела вскипятить толком.
Уже очень скоро Мацерат мог держаться как при жизни моей бедной матушки: он царствовал на кухне, он с
Вы можете задать вопрос: к чему все эти подходы, это подробнейшее описание таза, бровей, ушных мочек, рук и ног молодой девушки? Будучи совершенно одного с вами мнения, я так же, как и вы, осуждаю подобное вхождение в детали. Недаром Оскар твердо убежден, что до сей поры ему удалось исказить образ Марии, а то и вовсе очернить на все времена. Поэтому еще одна, последняя и, надеюсь, все объясняющая, деталь: если отвлечься от множества безымянных сестер, Мария была первой любовью Оскара.
Это обстоятельство я осознал, когда в один прекрасный день сделал то, что делал нечасто, а именно сам вслушался в барабанный бой и не мог не заметить, как по-новому, проникновенно и в то же время бережно, поверял Оскар барабану свою страсть. Мария охотно слушала барабанный бой, но мне не очень нравилось, когда она при этом вынимала свою губную гармошку, уродливо морщила лоб и считала своим долгом мне подыгрывать. Но часто, штопая чулки или развешивая по кулькам сахар, она вдруг опускала руки, бросала на меня серьезный и внимательный взгляд между палочками, причем лицо ее оставалось совершенно безмятежным, и, прежде чем возобновить прерванную работу, вдруг мягким, полусонным движением скользила по моим коротко остриженным волосам.
Оскар, вообще-то не терпевший ничьих прикосновений, даже и самых ласковых, сносил руку Марии на своих волосах и до такой степени этому отдавался, что порой часами уже вполне сознательно выбивал на жести подстрекающие к поглаживанию ритмы, пока наконец рука Марии не откликнется и не потешит его.
Вдобавок ко всему сказанному Мария каждый вечер укладывала меня в постель. Она раздевала меня, мыла, помогала надеть пижамку, напоминала мне перед сном, что надо еще раз отлить водичку, молилась со мной, хоть и была протестантской веры, читала. Как ни хороши были эти последние минуты перед тем, как погасят свет — я постепенно с нежным намеком переделывал и «Отче наш», и «Иисусетыжизньмоя» в «Звездаморскаяприветтебе» и «Любить-Марию», — ежевечерние приготовления ко сну стали мне в тягость, почти, можно сказать, расшатали мое самообладание, навязав мне, во все времена способному сохранить лицо, предательский румянец подростков и неуверенных молодых людей. Оскар честно признает; всякий раз, когда Мария собственными руками раздевала меня, ставила в цинковую ванну и с помощью махровой рукавицы, с помощью щетки и мыла растворяла на моей коже пыль барабанного дня и отскребала ее, — словом, всякий раз, когда до моего сознания доходило, что я, почти шестнадцатилетний, нагишом стою перед семнадцатилетней девушкой во всей своей красе, мои щеки надолго заливал яркий, жгучий румянец.
Но Мария, судя по всему, не замечала, как у меня изменяется цвет лица. Может, она думала, что меня до такой степени разгорячили щетка и махровая рукавичка? Или она убеждала себя, что Оскар так багровеет из-за гигиенических мероприятий? Или была настолько стыдлива и тактична, что, угадав истинную причину моего ежевечернего румянца, как бы не замечала его?
Я и по сей день подвержен этой внезапной, не поддающейся утайке, длящейся порой целых пять минут, а то и дольше красноте. Подобно моему деду-поджигателю Коляйчеку, который багровел как пожарный петух, едва кто-нибудь произнесет при нем слово «спички», у меня кровь приливает к щекам, когда кто-нибудь, с кем я вовсе не обязательно должен быть знаком, в моем присутствии заведет речь о малых детях, которых каждый вечер растирают в ванне махровой рукавичкой и щеткой. Тогда Оскар делается похожим на индейца, окружающие посмеиваются, называют меня странным, даже не вполне нормальным, ибо какое значение в глазах окружающих имеет то обстоятельство, что маленьких детей намыливают, отскребают и проводят у них махровой рукавичкой по всяким сокровенным местечкам?
Однако Мария, это дитя природы, ничуть не смущаясь, позволяла себе в моем присутствии самые рискованные шутки. Так, например, она каждый раз, прежде чем мыть полы в гостиной и в спальне, скатывала вниз от бедра шелковые чулки, которые подарил ей Мацерат и которые она боялась порвать. Както раз в субботу, уже после закрытия — Мацерат ушел по какимто своим партийным делам, и мы оказались дома одни, — Мария сбросила юбку и блузку и, оказавшись в плохонькой, но опрятной нижней юбке возле меня за столом, принялась оттирать бензином пятна с юбки и вискозной блузки. И как же оно так получилось, что, едва Мария сняла верхнюю одежду, а запах бензина улетучился, от нее приятно, с наивным очарованием запахло ванилью? Уж не натиралась ли она этой пряностью? или существовали дешевые духи с таким ароматом? Или это был ее собственный запах, так же ей присущий, как от некоей фрау Катер всегда разило нашатырем, как моя бабка Коляйчек хранила у себя под юбками запах чуть прогорклого масла? Оскар, которому хотелось во всем дойти до самой сути, занялся проблемой ванили. Итак, Мария не натиралась
А потом мы это место миновали и подъехали к Брезену, и я снова мог глядеть на Марию. Она заполнила собой легкое, цветастое летнее платье. Вокруг полной, матово блестевшей шеи, на хорошо подбитых жирком изнутри ключицах прилегали одна к другой густо-красные вишни деревянных бус, все они были одинаковой величины и демонстрировали лопающуюся зрелость. Так как же, чудилось мне или я обонял это на самом деле? Оскар чуть нагнулся да, Мария прихватила с собой на пляж свой запах ванили, глубоко втянул ноздрями воздух и на какое-то время одолел разлагающегося Яна Бронски. Оборона Польской почты стала историей, прежде чем у ее защитников мясо отстало от костей. А у Оскара Уцелевшего в носу царили совсем иные запахи, нежели те, которые мог бы издавать его некогда столь элегантный, а ныне гниющий предполагаемый отец.
В Брезене Мария купила фунт вишен, взяла меня за руку — она знала, что Оскар разрешает это только ей, — и новела себя и меня через прибрежные сосны к купальне. Несмотря на мои почти шестнадцать — но смотритель при купальнях ничего в этом не смыслил, — меня пропустили в дамское отделение. Температура воды восемнадцать, воздуха — двадцать шесть, ветер — ост, без осадков — стояло на черной доске, возле щита спасательной станции, с инструкциями по оживлению утопленников и с нескладными, старомодными картинками. На всех утопленниках были полосатые купальные костюмы, у всех спасателей — усы, а по коварной и опасной воде плавали соломенные шляпы.
Босоногая смотрительница купален шла первой и, словно некая грешница, подпоясалась вервием, на котором висел здоровенный ключ, подходивший ко всем кабинкам. Деревянные мостки. Перила вдоль мостков. Сухой кокосовый половик вдоль всех дверей. Нам отвели кабинку номер пятьдесят три. Дощатые стенки, сухие и теплые, того естественного синевато-белого цвета, который я назвал бы тусклым. У окошка зеркало, которое уже и само себя не принимало всерьез.
Сперва раздеваться должен был Оскар. Я и разделся лицом к стене и лишь с великой неохотой принимал при этом чужую помощь. Потом Мария с присущей ей практической хваткой развернула меня, протянула мне новый купальник и заставила меня, ни с чем не считаясь, втиснуться в плотно облегающую шерсть. Едва застегнув мои бретельки, она усадила меня на скамейку, что у задней стены кабинки, плюхнула мне на колени барабан и палочки и начала быстрыми, сильными движениями снимать с себя одежду.
Сперва я так, самую малость, побарабанил, затем подсчитал все сучки в досках пола, а потом перестал и считать, и барабанить. Я никак не мог понять, с чего это Мария, забавно выпятив губы, свистит прямо перед собой, сбрасывая туфли, она просвистела два высоких, два низких тона, сбрасывая носочки, она свистела, как возчик пива, снимая с тела цветастую ткань, повесила, насвистывая, нижнюю юбку поверх платья, дала упасть лифчику и все еще, так и не найдя мелодии, натужно свистела, опуская до колен свои трусики, которые, собственно, были никакие не трусики, а спортивные шаровары, уронила их на ноги, вышла из закатанных штанин и пальцами левой ноги отбросила шаровары в угол.