Жестяной барабан
Шрифт:
В конце февраля сорок восьмого — от карнавала я вконец похудел и приобрел, надо думать, одухотворенный вид, потому что некоторые девочки в «Львином замке» величали меня теперь «доктор», — в Великий пост, после среды, заявились крестьяне с левого берега и начали осматривать нашу выставку. Корнеффа не было. Он проходил ежегодный антиревматический курс, — иными словами, работал в Дуйсбурге на домне и спустя две недели, подсохший и без фурункулов, вернулся назад, а пока я успел неплохо продать три камня, из них один для могилы на троих. Корнефф сбагрил еще два камня из кирхаймского ракушечника, а в середине марта мы начали развозить камни по кладбищам. Силезский мрамор ушел в Гровенбройх, два кирхаймерских блока пошли на деревенское кладбище в Нойсе, а красным камнем из майнского песчаника с высеченными моей рукой головками ангелов можно и по сей день любоваться на Штомлерском кладбище. Диабазовую плиту с Христом в терновом венце для могилы на троих мы в конце марта закатили на наш трехколесный грузовичок и поехали очень медленно, потому что слишком много на него взвалили, по на правлению к Каппес-Хамму, к мосту через Рейн у Нойса. От Нойса через Гровенбройх на Роммерскирхен, потом свернули направо, на шоссе Бергхайм-Эрфт, оставили позади Райдт и Нидераусем; не поломав ось, выгрузили камень и поставили на Обераусемском кладбище, которое лежит на холме, сбегающем к деревне.
Какой вид с
Покуда Корнефф рыл ямы глубиной в сто пятьдесят сантиметров под фундамент, женщина явилась на свежий воздух, не так уж и долго она пролежала под землей, в темноте, всего с прошлой осени, а уже достигла некоторых успехов, вот и повсюду можно было наблюдать подобные улучшения, даже демонтаж на Рейне и на Руре проходил успешно, а эта женщина всю зиму — зиму, которую я проболтался в «Львином замке», — серьезно, под замерзшей коркой буроугольного бассейна, разбиралась сама с собой, теперь же, когда мы утрамбовывали бетон и укладывали постамент, ее надо было уговорить на переезд по кусочкам. Но на то и существуют цинковые гробы, чтобы не пропало ничего, даже самой малости, — вот и дети при отправке брикетов из «Фортуны» точно так же бежали за перегруженными машинами и подбирали падающие брикеты, ибо кардинал Фринге так прямо и провозгласил с кафедры: «Истинно говорю я вам, кража угля не есть грех». Но женщине этой больше не требовалось отопления. Не думаю, что она мерзла на вошедшей в поговорку свежести мартовского воздуха, тем более что и кожи на ней оставалось предостаточно, хоть и прозрачной, хоть там и сям спустилась петля, зато остатки ткани и волосы — сохранившийся перманент, отсюда и название — и окантовка у гроба вполне еще заслуживали перезахоронения, даже самые крохотные деревяшки хотели переехать на другое кладбище, где нет ни крестьян, ни горняков с «Фортуны», попасть в большой город, где вечно что-то происходит и одновременно работает девятнадцать кинотеатров, вот туда женщина и хотела вернуться, потому что была она из эвакуированных, как поведал нам могильщик, — словом, не здешняя. «Она из Кельна, а теперича вот поедет в Мюльхайм, по ту сторону Рейна», — сказал он, сказал бы и еще больше, когда б не сирена, целую минуту подряд сирена, и я подошел поближе, воспользовавшись сиреной, поближе к перезахоронению, обошел сирену стороной, хотел быть свидетелем перезахоронения, и кое-что прихватил с собой, что потом, возле цинкового гроба, оказалось моей собственной лопатой, и я тут же начал ею действовать, не затем, чтобы подсобить, а просто так, раз уж я при лопате, и поднял на лопату нечто упавшее рядом, причем лопата оказалась лопатой из фондов бывшего трудового фронта, а то, что я подцепил на эту трудовую лопату, оказалось бывшими — или оставалось до сих пор — средним и, я и по сей день уверен, безымянным пальцами эвакуированной дамы, причем оба пальца отвалились не сами по себе, а были обрублены могильщиком, который, конечно же, лишен чувств. Мне пальцы показались гибкими и красивыми, равно как и голова женщины, уже лежавшая в цинковом гробу, сумела сохранить известную правильность черт, благодаря послевоенной зиме сорок седьмого-сорок восьмого, которая, как известно, выдалась весьма суровой, и это позволяло говорить о красоте, пусть даже красоте распадающейся. К тому же голова и пальцы женщины казались мне и ближе, и человечней, чем красота электростанции «Фортуна Норд». Возможно, я наслаждался пафосом индустриального ландшафта так же, как ранее наслаждался Густавом Грюндгенсом в театре, сохраняя известное недоверие по отношению к заученным наизусть красотам, пусть даже в этом было искусство, тогда как эвакуированная производила слишком уж натуральное впечатление. Не спорю, ток высокого напряжения, как и Гете, пробуждал во мне чувство мировой сопричастности, однако пальцы мертвой женщины трогали мое сердце, пусть даже я представлял ее себе мужчиной, что больше годилось для толкований и для того сравнения, где я представал Йориком, а женщина — наполовину в могиле, наполовину в цинковом гробу мужчиной, Гамлетом, если кто готов считать Гамлета мужчиной. Но я, Йорик, действие пятое, шут, «я знал его, Горацио», первая сцена, я, кто на всех подмостках всего мира «Ах, бедный Йорик!» — представляет Гамлету в распоряжение свой череп, дабы какой-то Грюндгенс или сэр Лоуренс Оливье размышлял об этом уже на правах Гамлета: «Где теперь твои шутки? Твои дурачества?» — итак, я держал гамлетовский палец Грюндгенса на своей лопате трудового фронта, я стоял на твердой почве нижнерейнского буроугольного бассейна, среди могил горняков, крестьян и членов их семей, глядел вниз, на шиферные крыши деревушки Обераусем, провозгласил деревенское кладбище центром вселенной, электростанцию «Фортуна Норд» — своим импозантным, полубожественным партнером, поля подо мной были полями Дании, Эрфт был для меня Бельтом, и если здесь и была какая-то гниль, то для меня она была в державе датской, я, Йорик, надо мной — высокое напряжение, заряженное, потрескивающее, гудящее, роющее, я не утверждаю: «ангелы», и, однако, ангелы высокого напряжения пели, уходя тройными рядами к горизонту, где Кельн и его главный вокзал рядом со сказочным готическим зверем снабжали электроэнергией католический консультативный пункт, небесным путем через свекольные поля, земля, однако, выдавала на-гора брикет и еще тело Гамлета, а отнюдь не Йорика.
Но
В мае я купил для Марии и для себя билеты в кино. После кино мы пошли в ресторан, довольно прилично там поели, я поговорил с Марией, которая все тревожилась, потому что кремневый источник Куртхена начал пересыхать, потому что дела с искусственным медом шли день ото дня все хуже, потому что — как она выразилась — я при своих слабых силах вот уже сколько месяцев тащу на себе всю семью. Я успокоил Марию, я сказал, что Оскар рад этому, что нет для него ничего более приятного, чем необходимость взвалить на себя большую ответственность, попутно я отпустил ей несколько комплиментов по поводу ее вида и, наконец, дерзнул сделать предложение.
Она испросила себе время на раздумье. На вопрос, заданный Йориком, несколько недель не было никакого ответа либо говорилось что-то уклончивое, и наконец ответ мне дала денежная реформа.
Мария привела кучу доводов, погладила меня по рукаву, назвала меня «дорогой Оскар», добавила, что, вообще-то, я слишком хорош для этого мира, просила понять ее и не лишать на будущее моего ничем не замутненного дружеского расположения, желала мне всего самого наилучшего в моей дальнейшей деятельности каменотеса и вообще, но, когда я еще раз и уже настойчивей повторил свой вопрос, отказалась вступить со мной в брак.
Так и не стал Йорик добропорядочным бюргером, а стал Гамлетом, стал шутом.
Мадонна 49
Денежная реформа нагрянула слишком рано, сделала меня шутом, заставила точно так же произвести реформу и с валютой Оскара; я понял, что впредь буду вынужден пусть и не высекать золото из своего горба, то уж по меньшей мере зарабатывать с его помощью на жизнь.
А ведь из меня вышел бы отменный бюргер. Время после реформы, которое — как мы сегодня понимаем создавало все предпосылки для расцветшего сейчас пышным цветом бидермайера, могло усугубить также бидермайерские черты в самом Оскаре. Как супруг и обыватель я бы принял деятельное участие в восстановлении, держал бы средних размеров каменотесное предприятие, давал бы тридцати подмастерьям, подручным и ученикам деньги и хлеб, был бы именно тем человеком, который делает привлекательными все вновь построенные административные здания и дворцы страховых компаний с помощью столь популярного ракушечника и известняка: бизнесмен, обыватель, супруг но Мария дала мне от ворот поворот.
Тут Оскар вспомнил про свой горб и отдался искусству. Прежде чем Корнефф, чье зависящее от могильных камней бытие тоже оказалось под угрозой из-за денежной реформы, успел меня уйти, я ушел сам и теперь вот стоял на улице, если не сидел сложа руки на кухне у Густы Кестер, постепенно донашивал свой элегантный костюм, слегка опустился, с Марией хоть пока и не ссорился, но ссоры опасался и потому большей частью с утра пораньше покидал квартиру в Бильке, для начала навещал лебедей на Граф-Адольф-плац, потом тех, что в Дворцовом парке, там, в аллеях парка, как раз наискось против биржи труда и Академии художеств, которые в Дюссельдорфе располагались по соседству, сидел — маленький, умиротворенный и отнюдь не озлобленный.
Сидишь и сидишь на такой парковой скамье, пока сам не одеревенеешь и не почувствуешь желание высказаться. Старички, зависимые от перемен погоды, преклонных лет дамы, которые медленно превращались в болтливых девчонок, соответствующее время года, черные лебеди, дети, которые с криком гоняются друг за другом, парочки, за которыми хочется наблюдать, пока они — как и следовало ожидать — не расстанутся. Некоторые бросают на землю бумажки. Бумажки недолго парят в воздухе, катятся по земле, пока человек в фуражке — его оплачивает город — не наколет их на свою палку.
Оскар умел равномерно вытягивать коленками свои брюки, когда сидел. Конечно же, я обратил внимание на двух тощих юнцов и девицу в очках еще до того, как толстуха, одетая, кстати, в кожаное пальто с бывшим вермахтовским ремнем, сама заговорила со мной. Идея заговорить исходила, вероятно, от юнцов в черных анархистских одеждах. Какими опасными они ни казались с виду, им явно было неловко так прямо взять и заговорить со мной, с горбуном, в котором угадывалось скрытое величие. И они подбили на это толстуху в кожаном пальто. Она подошла, она стояла, расставив ноги, на своих двух столбах и заикалась, пока я не предложил ей сесть. Она села, стекла очков у нее запотели, потому что с Рейна наплывала мгла, почти туман, она говорила, говорила, пока я не предложил ей для начала протереть очки, а уж потом так сформулировать свою проблему, чтобы я мог ее понять. Тогда она знаками подозвала мрачных юнцов, и те сразу, не дожидаясь, когда я их об этом попрошу, представились: они, мол, художники, они рисуют, пишут маслом, ваяют, а сейчас они подыскивают модель. Затем, не без страстного увлечения, они дали мне понять, что я кажусь им подходящей моделью, когда же в ответ я быстро потер большой палец об указательный, они познакомили меня с расценками для академического натурщика. Академия художеств платит за час марку восемьдесят, а если ню но об этом, вероятно, и речи быть не может, добавила толстуха — целых две.