Жгучие зарницы
Шрифт:
— Тебе же говорили, чтобы следил за лошадью, — сердито сказала мама, неожиданно появившись за моей спиной.
Она простилась с нашей сестрой милосердия, горячо поблагодарила ее, и мы тут же расстались навсегда. Где она теперь, та славная девушка? Жива ли?.. Вот так мелькнет в твоей жизни ангельское существо, надолго, а то и навечно оставив ясную, солнечную память о себе…
ГОЛОДНЫЙ ГОД
Отгремела, откатилась гражданская война за Уральский хребет.
Ушли на юго-восток, в Туркестан, оренбургские бессмертные полки под началом Фрунзе.
А мирная жизнь все как-то не налаживалась. Еще рыскали в окрестных горах сборные
А для взрослых мирная жизнь начиналась с добывания хлеба насущного. Из Оренбурга все мамины заказчицы поразъехались кто куда — все эти Мальневы, Юровы, Гостинские, — и ей ничего не оставалось, как вернуться в бабушкину деревеньку, поближе к земле-кормилице, где еще можно было свести концы с концами.
В то время в деревне каждый мало-мальски грамотный человек считался интеллигентом. И мама вполне естественно вошла в круг местной интеллигенции, даже записалась в драмкружок, созданный в Народном доме, которым была все та же наша школа: днем мы там учились, а вечером взрослые ставили спектакли.
Удивительно революционное время! После всего пережитого люди часами сидели в холодном зальце, закутанные в шарфы и шали, и с неописуемым удовольствием смотрели Островского и Шиллера, Тургенева и Сухово-Кобылина.
Не знаю уж, кто был режиссером той начальной художественной самодеятельности в глубинной уральской деревеньке, но помню, хорошо помню батюшку Сорочкина, который сам взялся быть суфлером в драмкружке. Сперва никто из прихожан не догадывался об этом, однако через две-три недели это стало известно всему приходу. Верующие взбунтовались, потребовали лишить вольнодумного попика его сана, хотя, наверное, половина их не прочь была после вечерни завернуть в Нардом на спектакль. Дело дошло до протоиерея и тянулось долго — вплоть до Великого поста: некому было заменить провинившегося священника. Так всю зиму напролет Сорочкин и работал на два фронта — на полюбившийся ему сельский драмкружок и на свой собственный приход.
Мама, бывало, горячо защищала попа-суфлера, когда бабушка начинала поругивать его. Затаив дыхание, я прислушивался к их разговору, стараясь понять, кто же прав. Нет, бабушка вроде бы не осуждала маму, что та заделалась артисткой; она и Сорочкина не называла еретиком, как другие, — она обвиняла его не столько в явном отступничестве, сколько в обмане верующих. Сама бабушка тоже ходила в церковь, но вера ее была «на всякий случай», к Богу она обращалась редко — во время болезни или какой-нибудь неприятности. (Тут у них с мамой оказывалось немало общего, несмотря на совершенно разные характеры.) К тому еще бабушка моя была из тех некрасовских женщин — «Коня на скаку остановит, в горящую избу войдет!», — которые, отличаясь крепким здоровьем и завидной ловкостью, не любят плакаться на судьбу. Я не раз видел на сенокосе, как она легко опережала многих косарей, тем паче покойного дедушку, смолоду болезненного человека.
Зимой двадцать первого года у матери появилось еще одно занятие — ей поручили ликвидировать неграмотность. Как ни пыталась доказывать
Засуха в двадцать первом году началась с самой ранней весны. Южноуральские горы, едва зазеленев по распадкам и лощинкам, уже к середине мая по-осеннему зажелтели. Робкие всходы на полях, немилосердно опаленные знойным солнцем, беспомощно сникли и увяли. Кругом виднелись пустые, черные делянки, словно только что вспаханные под сев. И к июню даже земля, иссиня-маслянистая, благодатная уральская земля, выгорела вовсе и стала похожа на легчайшую соломенную золу, с утра до вечера раздуваемую окрест жаркими азиатскими ветрами. Накатанные большаки растрескались так, что лошади спотыкались на ходу, падали на передние ноги.
Крестьяне горько жалели о последних пудах бесценной пшенички, выброшенной на суховейный ветер: все-таки семян хватило бы на прокорм до зимы. Да кто же знал, что надвигалась такая страшная беда. Поначалу винили по всем попа: это он своим богоотступничеством вызвал гнев всевышнего. Но когда и с далеких берегов матушки-Волги долетели слухи о беде, попа оставили в покое.
Каждое воскресенье тянулся крестный ход на ближние поля. Люди несли икону божьей матери, хоругви — вслед за дряхлым батюшкой, преемником молодого Сорочкина; люди сами изнывали от жары, кашляли от мучнистой пыли, чертыхались про себя, однако продолжали нестройно, вразнобой подпевать зычному дьякону: «Дажь, Боже, земле жаждущей спасе…» Мы, ребятишки, босиком семенили по обочинам проселка, натыкаясь на сухие колючки перекати-поля, но ни за что не хотели отстать от такого диковинного молебна.
А в небе, высоком, сияющем небе, ни облачка, ни ворсинки. Небо тоже заметно вылиняло и казалось необитаемым, как и эта дотла выгоревшая степь, в которой пересохли все ручьи, заилились, иссякли родники в глинистых овражках. Только раз после очередного молебна появилась над нашей Дубовкой лиловая тучка. Стало накрапывать. Все ликовали. Но вскоре тучка рассеялась, растаяла в небесном пекле, — дождь не прибил даже пыль на улице. И новая волна уныния захлестнула каждый крестьянский дом.
Тоскливо мычали во дворах голодные коровы, которых старались продержать как можно дольше. Летом выручала дубовая роща: мужики отправлялись туда рубить ветки, а бабы с ребятами целыми днями собирали там прошлогодние желуди. Они казались мне вкуснее любых орехов. Вековые щедрые дубы подкармливали всех — и людей, и последних коровенок. Но к осени были подобраны все старые желуди, а новых и нечего ждать — роща стояла голая, без веток. Тогда принялись за кору.
Мы с мамой тоже пропадали в лесу, пока лес мог хоть чем-то поделиться с нами. И без того худенькая, мама осунулась еще больше, едва держалась на ногах. Я понимал, что и она, и бабушка стараются уделить мне что-нибудь мало-мальски съедобное, и отказывался есть отдельно от них. Мама уговаривала, плакала.
Осенью всех мальчишек и девчонок собрали в уцелевших господских хоромах, где открывался детский дом. На открытие пришли родители. Помню высокого, очень бледного человека с орденом Красного Знамени на выгоревшей гимнастерке. Он приехал из Оренбурга, этот чрезвычайный комиссар по борьбе с голодом. Поднявшись из-за стола, накрытого кумачом, он сказал: