Жгучие зарницы
Шрифт:
Кажется, все невзгоды остались позади. Мама давно выздоровела и снова обшивала сельских заказчиц, число которых умножилось. Теперь у нас процветало свое маленькое хозяйство: делянка картошки и бахча. После голодного года мы посадили (с помощью Сан Саныча) глазки от заграничной диковинной картошки. Урожай выдался отменный. Бабушка и мама копали, а я собирал треугольные картофелины белого, розового, лилового цвета. Какое это было богатство! Столько рассыпчатой картошки — едва увезли на детдомовской бричке…
На следующую весну наша родня наняла меня пасти буренок и овец, пока не соберется общее дубовское стадо, за что пообещали нам засеять осьминник пшеницы.
Теперь мне приходилось вставать на коровьем реву и, обувшись в лапти, с помощью бабушки, которая учила наматывать онучи, тут же отправляться с деревенскими мальчишками в ближние горы, на проталины. Долог апрельский день, всего наглядишься вдоволь. С восходом солнца появлялись на пригорках отощавшие сурки: они вылезали из глубоких
Летом мой контракт с родственниками был продолжен, у меня появилось новое занятие: водить лошадей в ночное. Со мной отправлялись уже знакомые ребята, вместе с которыми я недавно пас в горах овец и буренок. Спора нет, я уступал моим компаньонам в технике верховой езды, однако держался на коне неплохо, что нравилось им, любителям полевого бесшабашного галопа. К тому же их подкупали мои рассказы у костра. Напрягая едва окрепшую память, я рассказывал всякие были и небылицы — от ночного набега дутовцев на Оренбург в восемнадцатом году и до вычитанных в книжках интересных происшествий. Ребята слушали внимательно, я уже считал себя не только равным среди них, а и в какой-то мере заводилой. Слушать-то они меня слушали, однако во всем повиновались Митьке Фомину, тринадцатилетнему рослому хлопцу, который ревниво относился к моему неожиданному успеху. Он и затевал всякие неприятные истории. Однажды подговорил ребят уехать в Дубовку раньше обычного, не разбудив меня. Я проснулся, когда солнышко начинало сильно припекать. Дома, конечно, влетело мне от хозяина. Я убежал в коноплю и долго отсиживался там, пока бабушка не разыскала своего горемычного внука. Маме она ничего не сказала, чтобы не расстраивать ее. Потом тот же Митька придумал еще более злую отместку за мою популярность в мальчишеской ватаге. Ночью под воскресенье он оттащил меня, спящего, на потнике, в родниковую лощинку, где я опять проснулся позже всех. Это бы еще полбеды — день-то нерабочий, лошади могли пастись все утро. Хуже оказалось другое: Фомин спрятал мои ключи от железных пут. Поискал я их в траве, не нашел и, отчаявшись, погнал лошадей скованными. За это рассвирепевший хозяин принялся бить своего негодного работничка так, что вступилась сама хозяйка, которой, впрочем, тоже досталось несколько ударов плетеным недоуздком. Я кое-как поднялся на ноги и поплелся в соседний, бабушкин конопляник.
Уже не раз находил я надежный приют в дремучих зарослях конопли. Она вымахала в то лето, наверное, в сажень, а то и выше. Тут, в чащобе конопляника, я чувствовал себя и полной безопасности. Свернувшись калачиком, бывало, часами лежал на теплой земле или бесцельно продирался в этих джунглях, то и дело вспугивая коноплянок, моих певчих спутниц, или осторожно обходя какую-нибудь одичавшую кошку, которая ни за что не хотела уступить дорогу. Густой терпкий аромат кружил мне голову, отчего клонило ко сну, но я не поддавался, иначе мог проваляться до сумерек, когда тут становилось жутко. Ну а если был голоден, то искал грузные, спелые метелки, обламывал их и, растирая на ладошке, с превеликим удовольствием ел маслянистые семена. Конопля не только надежно укрывала меня от моих обидчиков, а еще и сытно кормила… Но в тот день мне было не до певчих птиц и не до вкусных семян. Наплакавшись досыта, я задумался об отце, которого никогда не видел и знал лишь по карточкам из маминого альбома. Я мог фантазировать без конца, как бы сложилась моя жизнь, если бы не погиб отец. Примерно лет до семи-восьми я, кажется, не испытывал такой постоянной тоски о нем, как теперь, в свои десять лет. Видно, не в раннем детстве, а именно в отроческие годы больнее всего переживаешь безотцовщину. В моем воображении рисовались самые радужные картины того мальчишеского счастья, которого я был лишен с малых лет. И все-таки я старался не жалеть себя, услышав как-то от бабушки, что нельзя
— Пойдем-ка, Боря, лучше домой… — Я вздрогнул, зверовато оглянулся. — Мать там с ума сходит, а ты прячешься в конопле, — мягко говорила бабушка, наклонившись надо мной.
Мама действительно встретила меня как с того света: бросилась ко мне, повторяя:
— Бедный ты мой мальчик, бедный, бедный…
— Ладно тебе, Саня, внушать ему, что он бедный да несчастный, — сказала бабушка. — Ни к чему.
В тот вечер они решили не отпускать больше меня к такой родне. Пусть пропадет и обещанный осьминник пшеницы.
— Уедем, Боря, осенью в Петровское, там есть школа-девятилетка, тебе надо учиться дальше, — заявила мама на следующий день утром.
Она, наверное, думала, что я обрадуюсь, а мне не хотелось уезжать из Дубовки, расставаться с бабушкой, которая своей неторопливой, умной рассудительностью заменяла мне отца.
Но до осени я еще успел огорчить их новыми неприятностями.
Когда началась страда, разжалованный батюшка Сорочкин, который давно вел самостоятельное хозяйство и продолжал суфлировать в местном драмкружке, обратился к бывшей артистке с просьбой: отпустить сынишку своего на одну недельку на его ток, погонщиком лошадей конной молотилки. Сначала мне понравилось это занятие: стоишь себе на дощатом пастиле привода и весело помахиваешь витым сыромятным кнутом на длинном кнутовище да покрикиваешь властно на полусонных кобылок. Но к вечеру второго дня, совсем разморенный августовским солнцем, я нечаянно оступился — и правая нога угодила между шестернями. Выручил новый, жесткий лапоть: уставшие мои лошадки тотчас остановились, почувствовав дополнительное сопротивление шестерен. И хотя пятка сделалась черной и неузнаваемо распухла, однако кость не была повреждена.
Досталось тогда от матери ни в чем неповинному, благодушному попику-расстриге и мне тоже — за ротозейство.
А перед самым нашим отъездом в большое торговое село мама уступила моему желанию побывать на прощанье с теми же ребятами в ночном. Мне дали трех лошадей, одна из которых оказалась очень уросливой. Не зная этого, я сел на нее, пристегнув остальных к уздечке коренной слева и справа. Едва Дубовка исчезла из виду, как мои приятели-мальчишки поскакали наперегонки, ну и я, конечно, за ними. Уросливая кобыла разгорячилась так, что я уже не мог справиться с нею — она увлекла за собой и пристяжных, — и вся тройка вырвалась вперед, оставив позади галопирующий рыжий табунок. На излучине большака я попытался свернуть в луга вблизи Дубовой рощи, куда мы все и держали путь, но моя коренная терпеть не могла туго натянутого повода: метнувшись в противоположную сторону, она сбросила меня наземь вместе с потником. Я упал назад, больно ударившись головой, как мне показалось, о камень. Боковые лошади немедленно расступились веером и, пробежав еще по инерции несколько сажен, встали точно вкопанные.
На этот раз горю моей матери не было конца. Наш сельский фельдшер Алексей Федорович, который считался в деревне лекарем на все руки, возился со мной всю вторую половину лета, делая каждый день перевязки. Так и остался у меня над правым виском довольно глубокий подковообразный шрам. Много-много лет спустя этот шрам на лбу незнакомые люди принимали за боевую отметину, полученную на фронте, и мне приходилось каждый раз вроде бы виновато, смущенно объяснять, что война тут ни при чем. На фронте-то как раз меня не задел серьезно ни один шальной осколок, будто военная судьба зачла мне все несчастья далекого детства и молодости…
В Петровское мы переехали лишь следующей весной, — учебный год был потерян безвозвратно. Я учился с опозданием на год, хотя начинал учиться шести лет. Ну да была еще надежда наверстать упущенное время. А пока что ж, пока шли летние каникулы, и я впервые за свои двенадцать лет бездельничал летом: ни поездок в ночное, ни прополки огорода, ни молотьбы. Мне было неловко перед матерью, тем более что хозяйка попалась нам с характером. Мою неприкаянность заметил энергичный парень Сергей Варламов, комсомолец из Петровской ШКМ (школы крестьянской молодежи). Он сказал маме, что надо бы записать мальчика в пионерский отряд, который был уже создан в этом большом селе. Так я угодил под начало Варламова, будущего искусствоведа. Он водил нашего брата в походы с ночевками в горах и в пойменных лесочках на берегу Сакмары или ее притока — Большого Ика.
Вместо того чтобы копать картошку, мы распевали у костров знаменитый ребячий гимн о картошке. И вместо утомительной, с утра до вечера, работы на гумнах и в полях мы на утренней зорьке ловили сазанчиков близ стремнинной отмели, недалеко от деревянного моста через сказочную Сакмару. То был рай, да и только! Революция баловала спасенных от голода детей.
Но Сергей Варламов и просвещал нас в меру собственных знаний и способностей. Он читал нам что-то вроде лекций о живописи, о великих живописцах. Он учил нас мастерить детекторные приемники. Даже раздобыл велосипед и давал предметные уроки езды. Буквально за одно лето он открыл перед нами множество увлекательных занятий.