Жила-была девочка
Шрифт:
Про подвиг нам твердили бесконечно, и мы всегда должны были быть готовы этот подвиг совершить. Например, не задумываясь броситься в горящий дом и вытащить ребёнка, а заодно и плюшевого медвежонка. У меня возникали вопросы, где же должны были быть родители этого ребёнка, пока он горел заживо в своём доме и почему они бросили родное чадо без надлежащего присмотра. И почему героические пожарные сами не занимаются ликвидацией огня, а посылают в открытое пламя пионеров. Или надо было не раздумывая броситься в пучину вод, чтобы вытащить ребёнка, который, опять же по недосмотру взрослых, тонул и захлёбывался. Я не умела плавать, боялась глубины и для подвига не годилась. Но приходилось помалкивать, иначе бы меня отчитали за трусость перед всей школой. Но самый главный подвиг заключался в том, что все мы должны были уметь терпеть пытки. Нельзя было не только выдать товарищей, но даже кричать и стонать. А надо было стиснуть зубы и не проронить ни звука, пока у тебя на спине вырезают пятиконечную звезду или выжигают её на груди. Наш класс носил имя Зои Космодемьянской и нас возили на автобусе в деревню Петрищево, к месту казни Зои, а «Повесть о Зое и Шуре» была обязательна к прочтению. После главы о пытках мне стало плохо и до вечера я пребывала в каком-то странном оцепенении и не могла ни есть, ни пить, ни делать уроки. Я начала просыпаться по ночам от кошмаров и звала маму. Мама приходила и укладывалась с краю моей узкой
Учиться мне было страшно скучно, и на всех уроках я погружалась в свой мир, полный грёз и фантазий. То я мечтала жить в настоящей юрте и носить блестящие шаровары, то мне хотелось оказаться на берегу моря в большом белом доме с террасой и колоннами и устраивать там светские приёмы, как Сондра Финчли из «Американской трагедии», а то я представляла себя в Останкинской башне, где по утрам пила кофе и смотрела на город. Так я и плыла по течению все сорок пять минут и выплывала только со звонком на перемену. Конечно, я делала уроки, писала контрольные, но училась кое-как, переползая с тройки на тройку. Если объявляли смотр строя и песни, то под «равняйсь-смирно» я погружалась в ад. Уставшая и голодная, после уроков я маршировала вместе со всеми, распевая что-то про красного командира. Или же после шестого урока тащилась на классный час, чтобы прослушать политинформацию, где нам рассказывали, что Америка нам враг, а Никарагуа и Гондурас – друзья. В Америке жили богатые капиталисты и эксплуататоры, а в Латинской Америке всех угнетали и заставляли работать. А ещё надо было ходить по квартирам и клянчить старые газеты, норма была шесть килограмм с человека. Так как сбор макулатуры объявляли во всех школах района одновременно – наверно, было соответствующее распоряжение из РОНО – то начиналась конкуренция, и если мы с девчонками заходили в чужой двор, то там нас могли побить такие же охотники за старой бумагой. Невыполнение нормы грозило карами – двойка по поведению, общественное порицание на школьной линейке и исключение из пионеров, что было страшным позором. Зимой все участвовали в соревнованиях. Мы тащились на круг за школой, где нам на спину цепляли серые тряпки с номерами, и мы бегали на лыжах на время, которое физрук засекал секундомером. Пробежать должны были все классы, и мы мёрзли в болоньевых хлипких курточках, ожидая свою очередь. Когда я ступала на лыжню, то ног уже не чувствовала, глаза слезились, из носа текло, а руки, замёрзшие несмотря на варежки, еле-еле удерживали лыжные палки. Через несколько часов, одуревшая от холода и голода, я плелась домой, неся на себе портфель, мешок со сменкой, мешок с лыжными ботинками, сами лыжи и палки. С тех пор никакая сила не может заставить меня надеть лыжи, даже горные. Никакие лыжные курорты не затащат меня снова в этот ужас.
Когда вся Москва готовилась к Олимпиаде-80, после уроков к нам в класс приходил директор школы и рассказывал, что наши враги американцы будут присылать в Москву диверсионные группы, которые будут травить пионеров жевательными резинками. Поэтому ни в какие контакты с иностранцами вступать нельзя, ни в коем случае ничего у них не клянчить и ни за что не брать жвачку, потому что она отравлена ядом, от которого смерть наступит уже к вечеру. В то лето всех детей по возможности увозили в лагеря и санатории, но я ни в какой лагерь тогда не поехала, потому что матери, к счастью, путёвки не досталось даже в занюханное Подмосковье. Меня отправили в Москву к бабе Вере, в самый эпицентр опасности, и мы с Людкой целыми днями гуляли по чистым улицам, предоставленные сами себе. Каждый день мы шли в парк мимо гостиницы «Останкино» и с любопытством разглядывали иностранцев, которые нам очень нравились своими необычными причёсками и нездешними нарядами. В парке в павильонах продавался сок с трубочкой и маленькие упаковки сыра и фруктового джема, а ещё крошечные, как будто кукольные, треугольные пакетики сливок для кофе. Продавцы были наряжены в красивую парадную форму вместо привычных халатов с поломанными пуговицами и грязными пятнами на толстых животах. Когда наша громогласная Клава из рыбного вдруг завернула нам селёдку в несколько слоёв бумаги и поблагодарила за покупку, я подумала, что коммунизм, кажется, настал. Взрослые радовались продуктовому изобилию в магазинах и пустому городу и без конца говорили, что всё это сделали для людей. Из чего я сделала вывод, что советские граждане – не люди, и как только разъедутся иностранцы, в тот же час в Москву вернутся привычная грязь, хамство и очереди. Так оно и случилось. Когда над Лужниками на воздушных шарах полетел олимпийский мишка, все были очень растроганы, а некоторые даже пустили слезу. Мне же хотелось плакать от того, что праздник закончился, и опять всё будет, как раньше. Бабка снова будет давиться в магазине за сосисками, а я, голодная, сидеть после уроков на пионерских сборах и слушать, в какой свободной и счастливой стране мне повезло родиться.
А один раз у нас заболел учитель, и класс надо было куда-то деть и чем-то занять. Нас посадили в актовом зале и включили речь Брежнева в записи. Тогда это был наш генеральный секретарь, ему оставалось примерно года два до смерти, и речь эта была абсолютно невнятна и неразборчива, да и само содержание вряд ли кому-нибудь было нужно, тем более школьникам. Нас оставили в зале и закрыли. Сразу началось баловство, ребята играли, пихались, ссорились, а я сидела в оцепенении и пыталась понять, как можно мучить детей задачами компартии, а не включить им, например, радиоспектакль. Но в школе нас учили относиться с уважением к дорогому Леониду Ильичу, хотя дома у нас все его презрительно называли Лёня и высмеивали очередное награждение, которое показывали в программе «Время». Брежнев обожал ордена и медали, а баба Вера всегда ехидно смеялась и говорила, что Лёня повесил себе очередную погремушку. В общем, жизнь в школе была скучная и тоскливая, меня страшно утомляли и раздражали эти общественные нагрузки, которые мешали мне заниматься тем, что мне нравилось.
А нравилось мне, например, читать книги. Я читала запоем, читала много, без разбора, книги детские и взрослые. Я брала их в библиотеке, у родственников, подруг и соседей. В двенадцать лет я зачитывалась Драйзером, обожала Дюма и «Библиотеку пионера», а Джулия Ламберт из «Театра» Моэма была моей любимой героиней. И только книги из школьной программы вызывали отвращение, и я никак не могла себя пересилить. Эти унылые уроки литературы с нудным разбором образов героев наводили на меня чёрную тоску, и я через силу читала «Капитанскую дочку» и «Тараса Бульбу» только потому что по ним надо было писать сочинение.
В начальной школе я прочитала «Историю одной девочки», это была прекрасная биография балерины Галины Улановой, и я увлеклась тогда балетом, и дома, нарядившись
Иногда я гуляла во дворе со сверстниками, мы играли в прятки, вышибалы или, после просмотра очередной серии про д'Артаньяна и трёх мушкетёров с Боярским в главной роли, на ходу придумывали новую игру. Весь двор сразу превращался в мушкетёров, мальчишки ломали на шпаги ветки и без конца сражались. Девочкам было сложнее. Нас было четверо, а значимых ролей всего три. Таньку, которая была нас старше, назначили на роль королевы, а я сразу забрала себе роль Миледи. Я решила, что она мне очень подойдёт, потому что Миледи была яркая и красивая интриганка, в отличие от скучной Констанции. Констанция была всего лишь кастелянша королевы и жена галантерейщика, и, на мой взгляд, слишком положительной и скучной. Но она была красива, и споры из-за неё не утихали, потому что претенденток было две, и ни одна не хотела уступать. Я уж не помню, как они поделили свою Констанцию, кажется, решили, что их будет две сестры.
Но вообще гулять во дворе я не любила. Мальчишки были глупые, грубые и невоспитанные. Они целыми днями слонялись во дворе, пытались курить и обсуждали вопросы половой жизни теми народными словами, которые слышали дома, а ещё мучили кошек и били девочек. Невозможно было пройти мимо, чтоб кто-то из них не пнул или не ударил. Иногда мы с ними объединялись для игр, как в случае с д’Артаньяном, и объявляли временное перемирие, но в целом это была плохая компания, и мы считались врагами. Жаловаться было бесполезно. Их мамаши, толстые бестолковые клуши, начинали вопить на весь двор: «А ты сама-то? На себя посмотри, сама-то какая?» Лучшим оправданием своих дегенератов они считали несовершенство того, кому досталось ногой по шее, и их сыновья безнаказанно отрабатывали на нас приёмы карате, которое тогда входило в моду. А отцы их были постоянно пьяны, и им тоже жаловаться было бесполезно. Возможно, они даже не помнили, что у них есть дети. А однажды на лестнице я встретила соседского мальчика с бабкой, который был меня постарше. Когда я уже было прошла мимо, он ни с того ни с сего пнул меня ногой. Я обернулась и почему-то решила, что его бабка должна за меня заступиться, но она молча сверлила меня глазами. Тогда я обозвала его дураком и пошла дальше. Но тут бабка взвилась и ехидно спросила: «А ты умная? Это кто ж тебе ума-то столько дал?» Вот такие были у нас соседи, бабушка с внучком.
В конце 81-го года, едва начались зимние каникулы, я заболела. Обычная простуда, но дома мне лежать не хотелось, потому что мои сводные сёстры уже уехали на каникулы в свою Лобню, отчим пропадал в очередном рейсе, а мать собрала большую компанию дворовой алкашни, чтобы вместе с ними заранее отпраздновать Новый год. Они орали, хохотали, ругались и беспрерывно заводили свои «Листья жёлтые». Квартира утопала в дыму, окно на кухне было всё время открыто, а туалет занят, и я, недолго думая, собралась и умотала в Москву к бабушке Вере. Но бабушка мне совершенно не обрадовалась, потому что возня с больной внучкой под самый праздник в её планы не входила, тем более там уже с размахом начал загодя встречать Новый год дед, и дома у бабушки шли бои местного значения. Я у них переночевала и даже успела с утра помыться. Дома у нас была газовая колонка, которая еле работала, и будет ли в кране горячая вода, зависело от напора. Каждое утро меня встречали возгласы про напор. Есть напор? Напор есть? Напора обычно не было или он был только ночью, когда весь дом уже спал, поэтому у нас все мылись холодной водой. После бабкиной ванны волосы у меня были ещё влажные, но бабушка заставила меня повязать на голову платок, сверху напялила шапку и даже проводила на автобусную остановку.
Дома мать готовилась встречать отчима из рейса, поэтому успела всех разогнать и даже навела кое-какой порядок. Я рухнула в постель и провалилась в полузабытьи. Очнулась к вечеру с температурой 39,6 и страшной болью во всём теле. Из уха текло, и мать вызвала неотложку. Врач пришла, сказала, что это не её случай и дала направление к лору в Мытищи. В Перловке врача ухо-горло-нос, как его раньше называли, не было. На следующий день было 31 декабря, мать с утра кое-как дотащила меня в поликлинику в Мытищах и оттуда, не заезжая домой, отвезла на маршрутке в больницу. Ей уже надоела эта беготня и не терпелось отделаться от меня и от хлопот, со мной связанных. Все уже резали оливье, варили холодец, мать была в предвкушении законной выпивки, и моё больное ухо ей сильно мешало. В больницу я приехала в чём была, в платье и колготках. Никакого халата, рубашки и всего того, что полагается иметь с собой в больничной палате, у меня не было. Меня бросили в палату на шесть человек, кроме меня в ней были пожилая женщина, девочка примерно моего возраста и мальчик лет пяти с мамой, ему удалили аденоиды, и он так орал, что ему долго не могли остановить кровь. Две койки оставались пустыми. Мне показали кровать, и я в изнеможении рухнула. Весь день я провалялась бревном, мечтая о стакане воды. Врач ни разу не появился, сёстры хлопотали в сестринской, которая была прямо напротив моей палаты. Там готовились к встрече Нового года, обсуждали закуски и гремели посудой и никому не было до меня дела. Вечером пришла одна из медсестёр, принесла мне пакет с вещами, который передала мать, и сунула градусник. В пакете оказался мой старый детский байковый халат без пуговиц, который я носила, кажется, ещё в детском саду. Но так как я не сильно выросла, то он вполне годился, попу во всяком случае прикрывал. Ещё там была ночная рубашка, которую в прошлом году на уроках домоводства шила Людка. Работа была не закончена, подшить она её не успела, рукава тоже были кривые, но это было лучше, чем лежать в шерстяном платье. Еще в пакете были мои старые летние босоножки и детский новогодний подарок, который матери вручили на работе. В нём лежали карамель и лимонные вафли. Ни чашки, ни трусов, ни туалетной бумаги. Не нашла я также ни пасты, ни зубной щётки. Мама торопилась и схватила первое, что попалось под руку, как будто в городе была бомбёжка и надо было успеть в больницу до боя курантов. Градусник выдал обычные 39, и медсестра сделала мне укол анальгина. Потом подумала-подумала и решила, что надо сделать ещё один, чтобы наверняка. Действительно, помогло, температура упала, я смогла встать и дойти до туалета, а также попить воды из-под крана. Ночью я слышала, как вздыхает пожилая соседка по палате и о чём-то тихо переговаривается с девочкой, чья кровать была напротив моей. Наконец, я услышала, как она громко прошептала, что наступила полночь, и из сестринской раздались радостные вопли. Так я встретила 1982 год.