Жили-были (воспоминания)
Шрифт:
«Меценаты» и «фармацевты» были многочисленны. При наплыве они заполняли подвал, заливали его чуть ли не до высоких, как будто казематных, окошек.
Так было, когда здесь танцевала балерина Карсавина: балерина танцевала на зеркале. Вход был двадцать пять рублей, то есть пять маленьких золотых. Платили «фармацевты» – художников пришло, даже при скидке, мало.
Все это было очень давно.
Здесь бывали поэты. Ходил Осип Мандельштам, закинув назад узкую голову постаревшего юноши; он произносил строчки стихов, как будто был учеником, изучающим могучее заклинание. Стихи обрывались, потом
Тогда он писал книгу «Камень».
Здесь изредка бывала Анна Андреевна Ахматова – молодая, в черной юбке, со своим движением плеч, с особым поворотом головы.
Часто заходил красивоголовый Георгий Иванов, лицо его как будто было написано на розовато-желтом курином, еще не запачканном яйце. Губы Георгия Иванова словно застыли или слегка потрескались, и говорил он невнятно.
В патриотические дни начала войны с Германией, когда в «Бродячей собаке» не подавали вино и водку, а пили фруктовую воду, Владимир Маяковский прочел стихотворение. Оно называлось «Вам!». Сперва приведу начало:
Вам, проживающим за оргией оргию,имеющим ванную и теплый клозет!Как вам не стыдно о представленных к Георгиювычитывать из столбцов газет?!Теперь конец:
Вам ли, любящим баб да блюда,жизнь отдавать в угоду?!Я лучше в баре б... будуподавать ананасную воду.Кричали не из-за негодования. Обиделись просто на название. Обиделись также на молнию, промелькнувшую в подвале. Визг был многократен и старателен.
Я даже не слыхал до этого столько женского визга; кричали так, как кричат на американских горах, когда по легким рельсам тележка со многими рядами дам и кавалеров круто падает вниз, а потом, несомая электрическим двигателем, выносится снова вверх. Через Неву можно услышать, как то длинно, то коротко визжат женщины там, у плоского берега, у отмели с правой стороны Петропавловской крепости.
Женщины «Бродячей собаки» визжали, отмежевываясь.
В «Бродячей собаке» обижались, зная цену стиху. Удачная строчка Мандельштама вызывала зависть, и уважение, и ненависть.
Михаил Кузмин, которого называли, его уважая, самым великим из малых поэтов, мне казался тогда стариком. Глубоко запавшие глаза, над которыми тяжело опускаются толстые и темные веки, на лысине зачесаны и как будто приклеены пряди изреженных волос; они похожи на лавровые листья кокард, которыми украшались околыши гимназических фуражек; эта преждевременная старость не была некрасивой.
Сюда приходил мой хороший знакомый, с которым мы выступали потом на вечере в Тенишевском училище, – Владимир Пяст.
Владимир Пяст – испанист, поэт, человек тяжелой судьбы. Однажды, потеряв любовь или веру в то, что он любит, или переживая те полосы темноты, которые приводили его в психиатрическую лечебницу, Пяст проглотил несколько раскаленных углей и от нестерпимой боли выпил чернил.
Потом поэт бросился под поезд, – все это было где-то
Поезд отбросил поэта предохранительным щитом на насыпь.
Я приходил к Пясту в больницу. Он объяснял, смотря на меня широко раскрытыми глазами, что действовал правильно, потому что в чернилах есть танин, танин связывает и поэтому должен помогать при ожогах.
Чернила были анилиновые – они не связывали.
Поэт выжил, писал стихи, читал их красивым голосом, пытался их издавать, преподавал в студии Мейерхольда декламацию, плавал, издавал книги о плавании.
Пяст, высокогрудый, длинноголовый, яростно спокойный и напряженно пустой, приходил в «Бродячую собаку» играть в шахматы. Он был товарищем по университету Александра Блока, любил ходить с ним.
Александр Блок обычно гулял не по городской стороне Петербурга, а по заневской. Он любил Большой проспект, Петровский остров, Удельный парк, Озерки, ходил к Сестрорецку. Там какой-то частный предприниматель от Финляндской железной дороги проложил рельсы к Сестрорецкому курорту. Потом основалась приморская железная дорога, и кусок рельсов между Финляндской железной дорогой и морем оказался никому не нужным. Рельсы сняли. Лежало полотно совершенно пустынное, шло оно через дюны, через болото, медленно зарастало.
Блок нашел этот заброшенный путь и любил здесь ходить.
Он перенес на другой берег Невы свои прогулки, когда стал жить в сером и высоком доме у Морских ворот Невы.
Пяст познакомил меня с Блоком. Спокойный, очевидно, очень сильный, одетый в сюртук, всегда доверху застегнутый, Блок говорил мало, в шахматы с Пястом играл с интересом, но, кажется, не был сильным игроком.
С ним никто первым не заговаривал. Он был отдельно в толпе.
Николай Кульбин
Чем мы жили? Это неясно. Хлебников занимал иногда двадцать копеек. У меня, если я приходил к отцу, был обед.
Как-то раз я пришел к Николаю Ивановичу Кульбину. Этот высокий лысый человек с небольшой круглой головой носил хаки, рисовал на алюминии. Его собственный портрет в виде евангелиста Луки висел на стене. Портрет принадлежал кисти живописца Судейкина, но, к сожалению, был написан красками, разведенными на керосине, и потемнел, хотя Судейкин понимал в красках.
Николай Иванович был дилетант. Он верил во влияние солнечных пятен на революцию, ждал революцию очень близко. Он верил в гениальность Евреинова. Это пятно его обмануло. Сам он был солнечным отблеском на осколке стекла.
Николай Иванович мне говорил: человек по строению ушных лабиринтов способен ходить по канату и делать на канате все то, что делает на полу, но он об этом не осведомлен, его нужно об этом известить; часто человеку полезно сказать, что он гений, чтобы у него прошел страх, неверие в себя.
Так Николай Иванович подошел к скульптуре, которую я ему принес. Скульптор я никакой и лет сорок этим не занимаюсь.
Считаю, что у меня вместо таланта скульптора было тихое бешенство – вдохновение на три минуты. Принес свои вещи к Николаю Ивановичу Кульбину, принес не в гипсе, а прямо в глине. Поговорил с Николаем Ивановичем. Он мне сказал, по своему тогдашнему обычаю: