Жили мы на войне
Шрифт:
Ушел Жорка. А через полчаса догнал нас.
— Не то мы, ребята, опять послали. Теперь еда у них есть. Бумаги, карандаши просят.
— Порядок, — пробасил Заря. — Польша учиться собирается.
— За то и воевали, — заметил Джанбеков.
И пришлось Жорке еще раз в село топать.
ВСТРЕЧА В НОЧИ
Из тыла на фронт пробраться не просто. Да еще ночью. Да когда непогода. Или когда между передним краем и, скажем, штабом полка перед наступлением столько пушек понаставят, что бредешь, как в лесу, и о снарядные ящики, словно о пеньки, спотыкаешься.
Уж не помню, по какой надобности был я в штабе, задержался там, а возвращаться ночью пришлось. Иду, падаю, непечатными
— Стой, кто идет? Пароль?
Иногда такие пароли для нашего беспрепятственного прохода выдумывали, что сразу и не выговоришь. Остановился, начал язык ломать:
— Таша… — начал бойко, а конец никак припомнить не могу. — Извини, браток, концовку никак не припомню.
А часовой торопит.
— Считаю до трех, — говорит, — если не вспомнишь, будешь у меня, как миленький, на сырой матушке-земле лежать и караульного начальника дожидаться.
Досчитал солдат до трех и уложил меня, как обещал. Лежу, проклинаю того, кто заковыристые пароли выдумывает. Только замечаю: часовой вызывать караульного начальника не торопится.
— Ну, вспомнил? — спрашивает.
— Не то Ташалаз, не то Ташаваз, ей-богу, не помню, — лепечу.
— Давай, давай, шевели мозгами, — усмехается солдат. — Вспоминай географию. Город в Туркмении. Ну?
— Вот те крест, не помню, — сдаюсь, а сам на колени приподнимаюсь, жду — не скомандует ли он опять в грязь шлепнуться. Не командует.
— Ташауз, — говорит солдат. — Из какой части? Пехота? Ну, поднимайся, пехота, топай сюда да закурить готовь.
Присели на ящик, закурили. Видно, соскучился солдат, стоя на своем посту. Живой душе рад-радешенек.
— Так я пойду?
— То есть как это — «пойду?» Никуда ты не пойдешь. Посидим, поговорим, приглядеться я к тебе должен. Может быть, разведчик фашистский.
— Чего ты мелешь, какой я фашист?
Солдат затягивается сладко и, бросив на меня лукавый взгляд, улыбается.
— Я, мил человек, за двадцать шагов услышал, что ты не фашист, а свой.
До меня не сразу доходит смысл сказанного.
— Как так «услышал»?
— А вот так, услышал. Наши в чем ходят? Зимой в валенках, летом в ботинках с обмотками. А немец в чем? В сапогах. Голенища у немецких сапог не высокие, но широкие. И когда он идет, теми голенищами по икрам шлеп-шлеп. Бьет. Я эту науку еще в сорок первом познал, когда в окружении лежал в болотах и к каждому шагу прислушивался. Вздрагивал от каждого шлепка, все в плен боялся попасть. Бог миловал, уберегся. Благополучно прибыл из окружения, и с тех пор пошло: передовая — госпиталь — опять передовая. Так всю войну и курсирую.
Замолчал старый солдат, видно, вспоминал свою тяжелую фронтовую жизнь.
…Чуть-чуть обозначилась заря. Где-то вдали редкая стрельба слышна. Вспорет тишину пулеметная очередь, и опять тихо, и опять удивленно смотрят вниз, на землю, звезды, как бы спрашивая: «Люди, да что у вас там творится, очумели вы, что ли? Посмотрите, как прекрасно вокруг! Жить да жить, а вы воевать надумали».
— Видать, недавно на войне? — прервал раздумья солдат.
— Это как считать… В боях — третий месяц. Госпитали не в счет.
— Давно. На войне час — за день, день — за месяц. Месяц — за год. Так что ты по нашей, по солдатской, бухгалтерии, считай, третий год воюешь. А я вот с сорок первого. Почти с самого начала. Всю жизнь, почитай.
Опять надолго замолк. Вдруг тихо засмеялся и тут же пояснил:
— Был я веселый парень. В деревне нашей — чего скрывать? — за пустобреха считали. Вначале злился, потом присмотрелся — беззлобно, даже любовно так величают, махнул рукой. «Ладно, — думаю, — пусть люди веселятся». Девчата меня не обижали, стороной не обходили, до работы я был горяч — чего еще молодцу надо? А приврать любил — так что за беда? Еду как-то мимо правления, на крылечке мужики сидят, языки чешут. Ну, изобразил я озабоченный вид, дернул вожжи, кони рванули, а я кричу: «Что вы тут сидите? Не знаете, что плотину прорвало? Рыбу-то на мелководье выбросило, руками бери».
Солдат прервал себя на полуслове, тихо снял на автомате предохранитель, юркнул в темноту.
— Стой! Кто идет? Пароль? — послышалось в стороне.
— Ташауз.
— Проходи.
Через минуту он снова сидел, правда, на ящике, что стоял чуть подальше от моего.
— Ну вот. А дней через пять стоял я уже в строю, на митинге. Стоим, призывы слушаем. И, откуда ни возьмись, над нашими головами самолет появляется. Глянули наверх и ахнули. Фашист! А было это в небольшом городке. Как сейчас помню, чистенький такой, уютный. Ребята все врассыпную. Я увидел рядом канализационный колодец. Был он плотно закрыт тяжелой чугунной плитой. Я ее вмиг откинул, плюхнулся туда и крышкой этой многопудовой прикрылся. Сижу, сердце в груди, что твой тракторный двигатель, бухает. Однако пришел в себя, осторожно приоткрыл крышку и вижу: посреди площади стоит один-одинешенек политрук, который только что перед нами речь говорил и с колена целится куда-то. А вокруг него брызгами пули рассыпаются. Глянул я в то направление, куда целился политрук, и опять свою крышку захлопнул. Фашистский самолет прямо на него летел. И тут мне стыдно стало. До того стыдно, что стыд мой пересилил страх. «Там, — думаю, — человек один на один с самолетом борьбу не на жизнь, а на смерть ведет, а я тут в своей вонючей яме отсиживаюсь». Откинул я эту чугунку к чертовой бабушке, ищу винтовку, а найти не могу. Самолет сделал разворот и опять на политрука пошел. А у меня винтовки нет! Аж слезы на глазах от обиды выступили. Схватил я камни, что в этой яме валялись и ну пулять в проклятую машину. Немного успокоился, выскочил из ямы, рванулся к политруку, а он лежит уже, двумя пулями пробитый. Самолет там временем улетел. Склонился я к политруку, а он что-то шепчет. Прислушался и разобрал:
— Спокойно, ребята, спокойно. Не осилят они нас.
Отважных кровей был человек. А ребята во взводе долго вспоминали этот случай. Во-первых, все приставали, чтобы я опять голыми пальцами ту чугунку отворотил. Но сколько ни пытался — не осилил, а тогда, как фанерку, отбрасывал. Во-вторых, все просили поделиться опытом, чтоб научил я их камнями самолеты сбивать. Ну, на эту глупость я вообще внимания не обращал.
Стало совсем светло. Я было поднялся, намереваясь уйти.
— Ты куда, мил человек? Так мы с тобой не договаривались. Придется тебе посидеть, подождать нашего разводящего. У тебя, браток, надо еще документы проверить. Я ведь тебя в лицо не знаю, что ты за человек.
Я удивленно глянул на солдата, с обидой проговорил:
— Что же ты мне байки рассказываешь? И потом, если бы захотел, давно от тебя улизнул. Когда ты ушел пароль спрашивать.
Солдат хлопнул себя по коленке, охнул, сморщился от боли, сам себя упрекнул:
— Новая рана, никак еще привыкнуть не могу. Ну, а улизнуть ты никак не мог. Я ведь не один здесь. Тебя мой напарник все время на мушке держит. Так что сиди, слушай мой рассказ дальше. Вот… Вскоре мы взяли в плен первых фашистов. Холеные такие, кожа белая да гладкая. А мы что? Пообветрели в беготне по лесам, пообтрепались. Расселись они, как хозяева, и пальцами показывают — кушать, мол, хотим. Харчи в ту пору у нас были. Сварили мы им в ведре кашу, из-за обмоток ложки подоставали — пожалуйста. Они глянули на ведро, брезгливо поморщились, а один взял да и пнул его ногой. Наша миленькая каша так по траве и растеклась. Мы тоже гордость показали, не стали собирать ее.