Житейские сцены
Шрифт:
— Я зайду, коли так, Парфен Иванович.
— Ну, ладно.
Пашинцев простился с опытным чиновником и вышел. Парфен Иванович посмотрел ему вслед и, затянувшись, флегматически произнес:
— Ветрогон мальчишка! Только сбил девку с толку.
Надя сидела, по обыкновению, у окна с книгой, когда вошел Владимир Николаевич. Она не ждала его и вздрогнула.
— Надя,— решительно произнес Владимир Николаевич, делая над собой усилие.— Я еду сейчас же.
Надя побледнела, как лист бумаги.
— Что ты говоришь, Владимир? — прошептала она чуть внятно.
— Я получил бумагу. Меня требуют безотлагательно по делам службы в Ухабинск.
Надя закрыла лицо руками и откинулась в кресло.
— Я зашел проститься, Надя,— несмело произнес
Надя сидела неподвижно, только грудь ее тяжело дышала.
— Надя, Надя! Полно, друг мой,— говорил Владимир Николаевич, между тем как глаза его невольно взглянули в угол, где стояли на деревянной тумбочке старинного фасона бронзовые часы.
Он подошел ближе к Наде и отвел руки от лица ее. Оно было все мокро от слез.
— Надо проститься,— сказал он.— Я приеду, Надя, верь мне.
— Когда? — спросила она, остановив на нем свои заплаканные глаза.
— Скоро. Губернатор должен ехать на ревизию. Он возьмет и меня с собой.
— Правда ли это, Володя? Ты только хочешь утешить меня.
— Клянусь тебе.
— Господи, как я буду ждать тебя! Володя! Володя! Если бы ты только знал, как я тебя люблю!..
И, снова залившись слезами, она повисла у него на шее. Пашинцеву самому сделалось грустно. И у него готовы были выступить на глазах слезы. «Что бы, право, жениться на ней! — подумал он.— Едва ли кто-нибудь будет любить меня больше».
Видя, что Пашинцев плачет, Надя сделала над собой усилие и в свой черед принялась утешать его, потом перекрестила и произнесла твердо:
— Поезжай с богом, будь счастлив!
Пашинцев еще раз крепко обнял ее, поцеловал и выбежал из комнаты. Надя без чувств опустилась в кресло.
— Ну что, совсем? — встретила Владимира Николаевича вопросом Софья Михайловна, сидевшая с мужем за чаем.— А мы еще не готовы. Не налить ли и вам чаю?
— Нет, благодарю вас,— отвечал Пашинцев и молча придвинулся к столу. Наденька еще не вышла у него из головы, и он думал о своем романе с ней. Он не мог не сознаться, что поступал ребячески, глупо, нечестно, хотя и старался оправдать себя тем, что заронил в нее зерно сознания.
Но, впрочем, задумчивость его скоро прошла. Он опять сделался говорлив и весел. Он ощущал даже какое-то довольство при мысли, что вырвался из этого захолустья и что кончились все эти тяжелые, слезливые сцены. Несколько минут спустя все трое уже ехали по дороге в Ухабинск. Чем ближе подъезжал к нему Пашинцев, тем менее думал о Наде. Она начинала испаряться из его памяти, и вся эта история стала казаться ему каким-то сном, смутным и безобразным, но в котором были, однако же, два-три отрадных мгновения. Ухабинск с его дамами, сплетнями и балами наконец овладел исключительно его мыслями. Ему припомнилась нелепая история с Карачеевой; и он, сидя против хорошенькой, ласковой и смеющейся Софьи Михайловны, преисполнился таким презрением, такою ненавистью к предмету своей бывшей страсти, что решился непременно отомстить ей за свое унижение. А чем же лучше отомстить, как не полным и совершенным невниманием и ухаживанием за другой? Он уже заранее воображал себе, как, идя визави с Карачеевой в кадриле, будет бросать на нее насмешливые взгляды и острить на ее счет с своею дамой, с милою и элегантной Софьей Михайловной; как Софья Михайловна будет смеяться его остротам и как Карачеева, догадываясь, что смеются над ней, будет краснеть и кусать себе губы с досады. Пашинцеву очень льстило, что Софья Михайловна, которая должна занять в Ухабинске par droit de conqu^ete et par droit de naissance [78] (т. е. как родственница губернатора и как петербургская дама) первое место, будет иметь его своим постоянным, неизменным чичероне и что он возбудит к себе зависть во всех ухабинских кавалерах.
78
По
«Карачеева думает,— говорил себе Владимир Николаевич,— что я ужасно огорчен предпочтением, которое она оказывает передо мной полковнику; так пускай же посмотрит, как я огорчен!» О, если бы она могла видеть его теперь, едущего в одной карете с Софьей Михайловной!
Приятные мечтания его расстраивало только порой опасение, чтобы Глыбины не проведали о его проделке с Надей и Сорочкиным. Впрочем, что ж? Разве он поступил бесчестно? Надя готова была все принести ему в жертву, но он не воспользовался этим, хотя был уверен, что одно слово его могло подвинуть ее на такой шаг, который бы погубил ее репутацию, ее честь. Она, наверное, сохранит о нем воспоминание как о благородном человеке. Она может повторить ему слова Татьяны Онегину: «Вы поступили благородно». Но он был милостивее Онегина. Он не прочел Наде морали; Владимиру Николаевичу как-то уже не приходило теперь в голову, что разбить сердце бедной, неопытной, не знающей людей девушки тоже не совсем честное дело и что как-то странно человеку превозносить себя, например, хотя бы за то, что, оставшись один в комнате, он не украл часов, имея полную возможность украсть их.
По приезде в Ухабинск Пашинцев нашел некоторую перемену в семействе Глыбиных. Перемена эта состояла в том, что в отсутствие его Лиза и Заворский еще более сблизились. Заворский почти не выходил от Глыбиных, и так как это возбуждало в городе толки, на которые, однако же, Яков Петрович не обращал внимания, то Пашинцев и заключил, что, вероятно, дело близко к свадьбе. Его приняли по-прежнему ласково и радушно; но расспросы Лизы об уездном городе и о том, как Пашинцев проводил там время, возбудили в нем подозрение, не знает ли она чего об отношениях его к Наде. Подозрения его превратились в уверенность, когда Лиза осведомилась, не встречал ли он некоего Горностаева, который был товарищем Мекешина и даже изредка с ним переписывался.
«Горностаев писал обо всем Мекешину,— подумал Пашинцев,— а этот передал Глыбиным».
И он положил при первом удобном случае оправдаться перед Лизой. Не знаю почему, он сам не мог дать себе в этом отчета, но только мнением Лизы он дорожил более, нежели чьим-либо из всего кружка Глыбиных. Что бы он ни делал, она беспрестанно стояла у него перед глазами с своим испытующим взглядом. Она была чем-то вроде совести, не дававшей ему покоя. Перед другими он еще вывертывался, лгал подчас, но перед ней до сих пор приходил в подобных случаях в совершенное смущение. Может быть, в этом заключалась причина, почему он не мог влюбиться в Лизу, хотя был по природе влюбчив и хотя наружность Лизы ему с первой же встречи очень понравилась. Он чувствовал, что она была бы к нему очень строга и что он всегда находился бы у ней в нравственном подчинении. А это было бы оскорбительно для его самолюбия. Ему хотелось бы самому подчинять.
На другой день, выбрав минуту, когда Заворского не было, он пришел к Лизе.
— Как вы провели эти два месяца, Лизавета Павловна? — спросил он.
— Так же, как проводила и прежние.
— Много читали?
— Нет, меньше обыкновенного. Зато музыкой занималась много. Ужо сыграю вам бетховенскую сонату, которую без вас разучила.
— Merci. Я тоже много занимался, только не музыкой.
— Службой?
— Нет, и не службой.
— Чем же?..
— Сказать вам, смеяться будете.
— Вы знаете, что насмешливость не в моем характере.
— Целые вечера я сидел за переводами…
— Что это? Уж не хотите ли вы работать для журналов?
— Нет. Мне хотелось прочесть кое-что людям, которые не знают французского языка.
— Это доброе дело.
— Вам не смешно, что я брался за роль учителя, тогда как мне самому еще нужно так много учиться?
— Вы, верно, брались за то, что сами хорошо усвоили себе?
— Мне казалось так.
— Ну, что же, вам, вероятно, были благодарны?