Житие Ванюшки Мурзина или любовь в Старо-Короткине
Шрифт:
– Вот что, Никон Никонович! – сердитым басом сказал Ванюшка. – Сильно вы мне сегодня не нравитесь. Ну чего такого могло случиться, что вы от жары помираете, хотя в кабинете – погреб. – Ванюшка от злости начал краснеть. – Если так себя соблюдать, как вы соблюдаете, Никон Никонович, то можно и надорваться… Юбиляр, во всех газетах портреты, во всех газетах: «Ваш многогранный талант и неистребимое жизнелюбие…», – а сидите ровно в воду опущенный.
Никон Никонович откинулся на спинку стула, фыркнул.
– Ну, Иван, с тобой не соскучишься! Он снова вытер лоб платком-салфеткой.
– Это с вами не
– Какую салфетку? Почему салфетку? – всполошился Никон Никонович. – А и правда салфетка… Где же я ее подцепил? А… Это из ресторана Дома ученых.
Они помолчали, не глядя друг на друга, потом Никон Никонович проговорил:
– Не складывается мой новый роман, Ванюшка! Сплю по четыре часа в сутки, а роман – тю-тю!
Тихо, как на дальних покосах, когда глушишь трактор, было в кабинете полковника, и только слышалось, как хрипло дышит Никон Никонович.
– Ты прав, Ванюшка, не надо кручиниться! Может быть, дорастет юбиляр до Ивана Мурзина? Будем стараться… – Он улыбнулся. – Ну рассказывай, как живешь? – И потрепал Ивана по колену. – Не молчи, разговаривай.
«О чем разговаривать?» – печально подумал Иван. Ничего интересного не мог сказать он Никону Никоновичу, который давно понял, что происходит между ним и Настей, и от кого-то из старокороткинцев знал об уходе Любки от учителя Марата Ганиевича и о Филаретове А. А., за которого Любка собирается выходить замуж или – того смешнее – уже вышла. Что это меняло, если Любка, перебери она хоть сто мужей, останется Любкой!
– Ладно, Иван, можешь не говорить! – покладисто сказал Никон Никонович и прикурил одну сигарету от другой. – Я отдал армии три года на плацу, пять лет на войне и всю жизнь. Деревня и армия – это мое…
Никон Никонович принялся рассуждать о воинской дисциплине, а Ивану было тревожно и сумеречно. Что случилось у Никона Никоновича? Говорит длинно, сбивчиво, путано и главное – известное. Не в романе, конечно, дело – не первый раз у Никона Никоновича роман «не складывается», а потом, глядишь, и сложится… Нет, тут что-то другое…
– Ты чего молчишь, Иван?
– Слушаю.
– Врешь! – обозлившись, гаркнул некультурно Никон Никонович. – Ну, Иван, ну, Иван! Так порядочные люди не поступают. Опять я тебе не нравлюсь, так изволь говорить чем!
Иван посмотрел на мешочки под глазами у Никона Никоновича – плохо; увидел серую, потончавшую кожу на висках – сердце больно трепыхнулось; заметил, как болтаются неприкаянно руки. Где тот Никон Никонович Никонов, который хохотал на всю деревню, говорил всего десять слов, но таких, что все десять застревали в памяти?
– Изволь разговаривать! – выкрикнул Никон Никонович. – Что ты меня рассматриваешь, как молодой психиатр шизофреника?
– А вы бы не кричали, Никон Никонович! – в свою очередь грубо ответил Иван. – Кричите не кричите – скажу, что думаю… Я так мыслю, что опять Ирина Тихоновна появилась и вам звонит, чтобы встретиться. А вы не хотите. Вот и переживаете. Я прав?
– Прав, – ответил Никон Никонович. – Каждый день звонит…
Толстого романа не хватит, чтобы рассказать, почему и отчего Никон Никонович ушел от жены Ирины Тихоновны или она ушла от Никона Никоновича, но они, оказывается, друг без
– Что ты опять набычился и молчишь, Иван? Ну говори, если понял, – тихо сказал Никон Никонович.
По коридору, грохоча подкованными сапогами, прошли не в ногу с десяток солдат, за стенками слышались приглушенные непонятные команды, а Ивану казалось, что сидят они с Никоном Никоновичем в теплой старо-короткинской заезжей, разговаривают и уже кончается сибирская зимняя ночь.
– Вы, Никон Никонович, в книжках все понимаете, все про людей знаете, а в жизни – чистый ребенок! Ну чего я вам могу присоветовать, если сам в жизни еще не разобрался… – Ванюшка рассеянно улыбнулся. – Председатель Яков Михайлович тоже, бывало, спросит: назначать Силантьева зав-гаром или не назначать? А я что – Совет Министров? – Иван помолчал, подумал немножко. – Я про себя скажу…
Иван глядел в окно, на ветку молодой рябины. На ней сидел маленький старый воробей, молчал и только покачивался. Или успел наклеваться возле солдатской кухни, или приболел… Совсем старенький воробей.
– Вот я, Никон Никонович, лежу ночью, гляжу в потолок и вижу: заходит Любка. Красивая и тихая… Заходит, значит, садится на кровать мне в ноги и говорит: «Я вот чего пришла, Ванюшка! Решила выйти за тебя замуж…» Ну я, конечно, вскакиваю, начинаю обнимать ее, целовать, а потом, вроде, начинает сердце ныть да болеть… А ведь она опоздала, Любка-то!… Я, Никон Никонович, такое чувствую, словно три жизни прожил, пока Любка была в замужестве. Мне, правду сказать, Марат Ганиевич – тьфу и растереть! – Иван беспомощно развел руками. – Говорю, говорю, а сам не понимаю, что говорю…
– Дурень ты, Иван! – шепотом отозвался Никон Никонович. – Такого дурня поискать… – Он прикурил новую сигарету. – И ты думаешь, Иван, что выхода нету?
Лет на десять постаревший за полтора года писатель Никонов тоскливо глядел в одну точку плохо побеленной стены, и молодой солдат Иван Мурзин тоже затосковал: опустил голову и старался дышать аккуратно. Ему легче было от неподвижности и тишины в самом себе. Так они молчали долго, потом вдруг Никон Никонович встрепенулся и поспешно забормотал:
– Да, не забыть бы, ох, не забыть бы! Получай, Иван, целых три письма. Как только ты в Ромск поехал, я им свой адрес послал… Это от матери, это от жены, а это, как ты говоришь, от заразы Любки. Сунь пока в карман, потерпи и слушай, как мы с тобой в городе Ромске жить будем: встречаться, по телефону разговаривать. – Он полез в карман, сопя, достал ключи, протянул Ивану. – Это тебе отмычка от моей хижины, а вот насчет телефона – дело сложное. Не держу! Поэтому звонить мне будешь вот таким макаром…