Житие Ванюшки Мурзина или любовь в Старо-Короткине
Шрифт:
Уже собирались уходить, когда полковник осторожно, словно в чужой, заглянул в кабинет. Никон Никонович его заметил, засмеявшись, крикнул: «Войдите!» – и при полковнике стал прощаться с Иваном, которого в обратный путь провожал уже не старшина, а сержант – важный и надутый, так как, наверное, считал, что большое преступление совершил рядовой, если его водили к самому полковнику, командиру части. По глазам сержанта так и читалось: «Здоров ты брат, как буйвол, а дурак!»
В казарме свет еще не погасили. Пробравшись на свое угловое место, на нижнюю постель двухэтажной кровати, Иван вынул письма и покачал головой: все молодые солдаты только сегодня написали письма родным, близким, друзьям и любимым девушкам, а Ванюшка Мурзин – кто поверит? – уже получил сразу три письма: от родных и… скажем так, от школьного товарища.
Иван нахмурился, горько покачал головой. Ну что такое происходит, если из трех писем руки сами собой выбирают
Продолжая хмуриться, Иван упрямо распечатал письмо матери.
«Здравствуй, сынок Ванюшка! Сообщаю тебе, что я жива-здорова, по дому и ферме справляюсь ладно, по итогам за квартал ходят разговоры, что мне большое поощрение будет, а документы на меня чего-то райком запросил, чтобы послать еще дальше. Еще кланяются тебе, дорогой сыночек Ванюшка, дядя Демьян, что в карты играет еще хуже, чем раньше, и жалится, будто на это дело ты его настропалил, а также тетка Анна, которая скоро в Ромск поедет, так, может, тебя повидает, если разрешение выйдет. Кланяется тебе также дядя…»
Пропустив еще пять-шесть поклонов от родни, Иван добрался до главного:
«Настя проживает хорошо, блюдет себя строго, такой хорошей жены поискать, да не найдешь. Она сама тебе прописывает, какая радость в нашем доме по настоящему времени, а насчет этой холеры Любки сказать могу, что Александру Александровичу совсем голову закружила, ему по партийной линии что выйдет, никто не знает, а только жена ему сказала, что вот бог, а вот порог. Так что проживает он пока в молодежном общежитии, что дальше содеется, никто знать не может. Теперь пропишу, что лечат меня от радикулита, чего только не делают так я ничего не пью и пилюли не глотаю, как бы чего не вышло, а так здоровье хорошее и крепкое, но сильно за тебя, сыночек, переживаю, что, думаю, голодный ходишь…»
Ванюшка положил письмо на колени, улыбнулся. В конце письма мать сообщала, что с теткой Анной, если ей выйдет разрешение повидать племянника, пошлет шанег, колбасы домашней и сала, сколько тетка увезет. Письмо кончалось тем же, чем и началось, – приветами и поклонами от всех Мурзиных, конца им по письму не предвиделось.
Заглянул старшина, обвел выпуклыми от строгости глазами солдат и скрылся, оставив за собой запах особого сапожного крема и одеколона «Шипр», который казарму всегда прошивал насквозь. «Хороший человек!» – неизвестно отчего подумал Иван, машинально распечатывая письмо от Любки Ненашевой, хотя ему, конечно же, было интересно, какая радость пошла по дому от родной жены Насти. Эта зараза Любка, из-за которой хороший человек Филаретов А. А. стал проживать в молодежном общежитии, громадными буквами писала:
«Дорогой и горячо любимый Иван! Настоящее письмо ты прочтешь на далекой чужбине, но сразу вспомнишь родину и златокудрую подругу твоих школьных и юношеских лет, некую Любовь Ненашеву, которая от всего сердца желает тебе счастья, здоровья, больших успехов в боевой и политической подготовке. Подруга твоего детства, Любовь Ненашева, уже послала письмо по адресу: «Москва, радио, «Полевая почта», – чтобы для друга ее детства исполнили песню, где слова: «Вы служите, а мы подождем». Дальше. Дорогой Иван! Если тебе пишут, что я выхожу замуж за Филаретова А. А., который, кажется, на два года поедет в Москву учиться партийной работе и может повезти с собой жену, то ты этим слухам не верь. Клевета! Ни о чем не беспокойся, будь отличником боевой и политической подготовки, а я на радио писать буду часто, чтобы тебе исполняли разные песни, например, еще такую: «Как тебе служится, как тебе дружится, мой молчаливый солдат…» Иван! Хочу пожаловаться на твою жену Поспелову, которая меня открыто презирает, на мои вежливые приветствия совсем не отвечает, а ведь она – твоя законная жена. Надо ей знать, что я – подруга твоего детства и юности. Чем же я виноватая, что ты на ней женился, а на мне жениться не мог, когда я ушла от Марата Ганиевича. Тогда я сильно на тебя надеялась, но ты предпочел мне городскую, образованную, генеральскую дочь с городской квартирой, с прекрасной современной мебелью, какой и Марат Ганиевич во сне не видел. Прошу тебя написать Поспеловой Настасье Глебовне, чтобы она со мной счеты не сводила, а то муторно ходить во Дворец культуры. Вчера был концерт областных артистов, так мне продали самый последний ряд и сбоку. Мать твою я видела, Иван, вчера. Она со мной не здоровается, но я ее все равно поцеловала и сказала: «За Ванюшку не беспокойтесь, тетя Паша, он мне написал, что жив-здоров и является отличником боевой и политической подготовки…»
Озверев и ослепнув от такой наглой лжи, Ванюшка распрямился и так ударился головой о верхнюю койку, что из глаз искры посыпались. Ну не сволочуга ли она, эта Любка Ненашева, если матери Ивана
«Иван! Вот и сбылось. Я беременна, хотя врач отчего-то долго сомневался. Хочешь не хочешь, а рожать буду, и – тьфу, тьфу, тьфу три раза – рожу такого здорового ребенка, что весь мир от зависти побледнеет. Настя».
Медленно-медленно опустил на колени это письмо рядовой Мурзин. Опять выпрямился, но головой на этот раз о верхнюю койку не ударился и затих, примолк, затаился, не зная еще, что думать о письме жены. Наверное, целая минута прошла, пока Иван обнаружил, что не дышит, а подумал черт знает о чем: «А «ведь из меня строжистый батя получится. Чуть чего такого – ремнем. А не балуйся, если ты Костя Мурзин!» Откуда это взялось, что родится сын и назовут его Костей, Иван даже рассуждать не стал, а сердито свел брови. «А что будет с ребенком, если эта дуреха Настя каждый день на работе горбатится до двенадцати, путем не ужинает и не завтракает? Выпьет чашечку кофе, съест печенюшку – и наелась! Нет, так у нас дело не пойдет. Пишешь, что здорового родишь, а не ужинаешь и не завтракаешь? А? Нет, так у нас дело дальше не пойдет, товарищ Поспелова. Хоть ты мою фамилию и не взяла, а главный-то буду я…»
Дня три не сходило с лица Ивана Мурзина сердитое и озабоченное выражение. От нахмуренных бровей, от двух ли складок возле губ, от чуточку ли закинутой головы, от строгой ли солдатской походки, но был теперь Иван человеком лет двадцати пяти, солидным, строгим, не для каждого доступным, знающим о жизни уже так много, что позволял себе смотреть на все с мудрой простотой.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
1
Нетороплива в средней части своего бассейна река Обь. Раскинувшись на километр-полтора, плавно катит воды – то зеленые, то голубые – к далекому и холодному океану, поплескивает под высоченными ярами, спокойная, как небо и земля. Не быстрее и не медленнее, чем сама Обь, протекала дальнейшая жизнь Ивана Мурзина, стоявшего теперь на палубе парохода «Салтыков-Щедрин», совсем не похожего на пароход «Пролетарий», – турбинного, стремительного и гудевшего как-то по реактивному. Жалко было, что не «Пролетарий», но разве сладишь со временем, когда оно без спросу отменяет хлопотливый и старательный шлеп о воду колесных плиц, запахи пара и керосина, шелестящее шипение воды, а преподносит тебе «Салтыкова-Щедрина», который, наверное, и взлететь сможет, если доведет гул турбин до полной похожести на громовые раскаты пассажирского реактивного.
Год с лишним назад, после двух лет безупречной службы, отличник боевой и политической подготовки старший сержант запаса Мурзин явился в сплошь истыканном значками парадном мундире в родное Старо-Короткино и повидал наконец сына Костю, похожего как две капли воды на Настю и только подбородком да левой бровью на отца. Малец так испугался старшего сержанта, что Ванюшке пришлось на время выйти из гостиной. «Ну чего ты хочешь? – говорила счастливая Настя. – Он же никогда не видел таких крупных людей… Через часик привыкнет». Не через часик – через день, но действительно вроде привык; сидя на коленях у Ивана, пахнущий молоком и только что принесенным с мороза бельем, притих, как мышонок, но сопел сердито и щеки надувал важно. «Чует отца-то, чует!» – радовалась бабушка Прасковья, которой два месяца назад – это тебе не значки сына сержанта – приладили к черному платью за гладких телят орден Ленина и звезду Героя Социалистического Труда. «Он не отца, мам, чует! – сказал Иван. – Он чует, что я маринованных огурцов наелся…» Женщины охнули, а Настя захохотала: «Понимаешь, Иван, хоть уноси из дома и соленые и маринованные огурцы… Деликатес!» А мать сказала: «Вот этот пьянчуговатый дядя, который никогда не просыхает, говорит, что Костя тоже…»
А когда Иван, посадив сына на плечо, катал его по комнатам, что Косте определенно нравилось, знатная телятница Прасковья, как и полагается, от радости всплакнула, и совсем не верилось, что вот – Герой Социалистического Труда, да и сама она с высокой наградой до сих пор не свыклась, и всей деревне было известно, что она сказала, когда член Президиума Верховного Совета крепко пожал ее заскорузлую руку. «Колхоз у нас хороший, даже сильно хороший, – сказала Прасковья Мурзина, сама не понимая, что говорит и для чего говорит. – Вот, значит, колхоз у нас сильно хороший, народ работает старательно, так ведь стыдно плохо-то работать. Вот я и старалась… Конечно, сердечное спасибо, но я обратно не понимаю, какое тут геройство…»