Жив человек
Шрифт:
– Подвинькася... Ну-ка вот жуй... Жуй, не бойся - не ворованный... Куда едешь-то?.. Ну, ешь, ешь... Я покеда погожу... А ты в силе...
– А что в ней, в силе-то?
– Моя голова, твои руки. Котел общий. Не пропадем.
– Зачем я тебе?
– Там поможешь, там пособишь...
– По барыжному делу я не мастер.
– А твое дело бери больше, неси дальше.
– Противно.
– Ну, коли с гонором, тогда лапу соси.
Я с ужасом чувствую, как воля покидает меня. Все во мне становится словно бы ватным. А нужно ли противиться? И зачем? В этом омуте горя каждому только до своего спасения. Да и что будет дальше? Может, ничего не будет? Может быть,
– Со мной поедешь - не пропадешь... Чуть еще подвинься... у меня жратвы хватит... Ты - мне, я - тебе.
Но в то мгновение, когда последний отголосок страха и отвращения замирает где-то под сердцем, из противоположного конца вагона легким дуновением накатывается в мою сторону предостерегающее шуршание:
– Милиция, милиция...
И так же, как "хлеб", на все лады. Пьяное дыхание около моего уха затихает. А по вагону, прямо на меня, небрежно перешагивая через тела и мешки, движется человек, кажущийся в этой мешанине скрюченных существ почти огромным. Все в нем, от походки до скуластого большеглазого лица, властно и крупно. В одной руке у него керосиновый фонарь, каким он высвечивает себе темные углы, другая - правая - лежит на кобуре, забранной под шинельный ремень. Вот человек заслоняет собою от меня верхний свет, и бурка, оправленная мокрой еще калошей, опускается у самых моих глаз. Потом свет начинает расти, расти, пока наконец вровень с моим лицом не вспыхивает падучей звездой язычок его фонаря.
– Кто там, вылазь на свет Божий!
Сосед, кряхтя и чуть слышно чертыхаясь, выбирается первым. Голос над головой недобро насмешлив:
– Аа! Здоров! Вам моя карточка вроде знакомая?.. Эх, Хижняк, Хижняк, сколько же у тебя теток! Этак весь Союз обработать можно теткам на прокорм. Я вижу, ты и работником обзавелся. С полным штатом, можно сказать, разъезжаешь... Эй, негоциант, ау-а! Силь ву пле, пардон то есть... А ничего, ничего, глаз у негоцианта есть... Здоров! Давно с ним?..
Я поспешно, боясь, чтобы меня не перебили, вставляю:
– Я сам.
Глядя на меня, человек щурится, словно от яркого света, а в светлых навыкате глазах его поигрывают злые искорки. А старше этот человек в сравнении со мной, ну, может, года на четыре, от силы - пять.
– И откуда же?
Чую я, что крепко упирается парень этот ногами в землю, а потому меня вдруг охватывает отчаянное желание сказать ему какие-то особенные слова, чтобы он понял и передал мне хоть взглядом, хоть движением малую частицу своей силы и уверенности, но непослушные губы складывают лишь короткое:
– Из плена.
Гаснут искорки в выпуклых глазах. И уже другим тоном, вроде зло, вроде смущенно, парень говорит, легонько подталкивая меня впереди себя:
– Ладно, с нами пойдешь, разберемся... Агуреев, веди этого... Да не мечись ты из-за барахла, Хижняк, барахло, так думаю, тебе уже ни к чему...
Курносый старшина с сонными по-рыбьи глазами выводит меня в тамбур и, опасливо оглянувшись, тянет на себя дверь:
– Прыгай, паря.
– Зачем?
– Нынче вашего брата знаешь как привечают... Прыгай, а то быть тебе на лесоповале... А я сам, брат, у немцев лагерной водички хлебнул. У своих, я думаю, она не слаже будет. Валяй.
Выбравшись на подножку, я прыгаю в ночь, и гулкая земля идет мне навстречу.
XIII
Я просыпаюсь оттого, что кто-то монотонно бормочет надо мной. На своем обычном месте справа от меня сидит Силовна. Кончик ее схожею с бесформенным куском пемзы носа краснеет под ободком очков. В руках у старухи исписанньй
– "...а еще в последних строках сообщаем вам, что выслали тебе денег триста рублей. Купите себе подарок какой на праздник по вкусу. Кланяются вам жена моя Нюра и сын мой Степка. Остаюсь ваш любящий сын Петр. Совсем было запамятовал: я ведь теперь мастер, и еще нам скоро квартиру..."
Я осторожно пробую пошевелить ногами, и в то же мгновение в моем сознании золотой рыбкой всплескивается радость - целы!
Значит, ходить мне еще по шарику собственными ногами. Головокружительная легкость пронизывает меня. И веря и не веря такой удаче, я спрашиваю у старухи:
– С ногами я вроде, мать?
От неожиданности очки на носу Силовны подпрыгивают, и в них игольчатой искоркой мелькает улыбка:
– С ногами, с ногами, милай. А то как же? Иван Антоныч в своем деле промашки не даст. Его вон в Новосибирск зовут, оклад профессорский обещают, квартиру - не идет... Затемперату-рил вот только после вчерашнего-то... Сорок вёрст по такой пурге - черта просквозит.
– А эта... Сима, что ли, как?
– А Сима, известное дело, около него.
– А детей у них нет разве?
– Тому, милай, целая история. Они ить и не живут вовсе. Сима-то, конешно, со всей бы душой, да ведь Иван-то Антоныч наш женатый. Семья у него в Иркутске. У жены его свой расчет - не едет. А он, почитай, годов двенадцать у нас... У Симы к нему любовь с фронту, только вот такая - безответственная. Ее бы сердца-то на тридцать три царевны хватило, да наружностью не вышла... И-эх...
– Долго мне лежать, не знаешь?
– А тебе чего, лежи - сало належивай. Спешить некуда. Какой нонче из тебя работник? А ежели что - куда сообщить надо, так это завсегда можно. Родне там, на службе...
– Нет... Не надо... пока...
– Растревожить боишься?
Я усмехаюсь и поддакиваю:
– Вот-вот.
– Гордай! А мне так мой Петька в любом разе пишет - и с горя и с радости... Опять вот прислал... Заказное. Рыбак он - в Мурманске. У нас все по семейству рыбаки, потомственные... Повезло мне на невестку - двух внуков принесла... Деньги, пишут, послали. Вроде бы и не нужны, а не отказываюсь. Не то дорого, что деньги, а то, что не забывают. И-эх! Веришь ли, иной раз нету письма, так я старые достаю и сызнова перечитываю. Любое возьми, как песня: все бы повторяла и повторяла.
Хоровод певучих слов кружит надо мной, и я укачиваюсь в их колыбельной монотонности. Мысли мои уже далеко от этой квадратной комнаты с заснеженными окнами под марлевыми занавесками. Для меня начинаются дни, когда всякая минута покоя должна быть отдана трезвому, хладнокровному расчету. Моя задача взвесить все, до мельчайших деталей в предстоящей дороге. Выбраться зимой из таежного села незамеченным почти невозможно. Но именно в этом самом "почти" я и обязан найти лазейку. И я ее найду. И я через нее выберусь. Для этого мне достаточно одной ветреной ночи. Одежда моя где-то здесь рядом, в больнице. Лыжи найдутся в любой избе. Я их возьму. Значит, нужен только ветер. Только одна ночь ветра. Здесь я полагаюсь на счастье. Но, странное дело, к сознанию близкого возвращения желанного круговорота жизни примешивается смутное ощущение недовольства собой: будто я, как тот кривоногий татарин в плену, ни за что, ни про что, этак походя, плюнул кому-то в душу. Я вдруг ловлю себя на том, что думаю о вихрастом парне, ушедшем на собаках в район за доктором. Одолевая дрему, я силюсь спросить о парне старуху, но забытье перехватывает вопрос на полпути.