Живая память
Шрифт:
— Тебе холодно, Валька? — участливо спросил командир бригады, почти приникая к нему пушистыми своими усами, которых мальчишка больше всего на свете боялся.
— Нет.
— Железный ты какой... Я когда-то думал — фитюлька. У меня тоже такой вот сорванец. Напишу ему завтра же о тебе, Валька. Пусть завидует в Москве, какие у нас тут чертенята, на Черном...
В госпитале Валька шел позади командира бригады. Когда раскрылись двери палаты, мальчишку подтолкнули вперед.
— Иди.
— Валька! — позвал его забинтованный человек.
Мальчик узнал голос своего командира. Это был теперь не только командир, не только человек, решивший его судьбу, это был родной человек, за которого он, как за отца, мог отдать свою жизнь.
И вот мальчишка шел
— Валька! Подойди с другого борта. Тут с рукой конфуз...
Валька обошел койку и увидел глаза Балашова, устремленные на него. Увидел обожженные его щеки, кровь, просочившуюся через повязку, и понял сразу, до боли, до спазм в горле, что произошла большая и страшная несправедливость в этой жизни. Ему почудилось, что это последние минуты командира, что он последний раз видит эти глаза и испытывает на себе ту доброту, которая приютила его и дала ему право на большую и полную жизнь. Тяжелые, крупные слезы брызнули сквозь пальцы по огрубевшим, недетским его рукам. И неожиданно для мальчишки к горлу подступил тяжелый комок, его не заглотнуть, и вдруг он зарыдал громко, захлебываясь и кусая до крови губы.
— Валька, что ты! — Балашов обнимал его здоровой рукой. — Жизни наши спас... Боевой корабль спас. Что ты! — теперь уже вместе с Валькой плакал Балашов.
— Ладно, Балашов, ну ты-то, ты-то чего! — успокаивал его растроганный командир бригады.
— Он корабль спас...
— Ну и что?
— Подумать о нем надо... Я вот лежу. Без меня он теперь...
— Лежи, выздоравливай... Подумали без тебя. Решили представить к боевому ордену, наряду со всем экипажем. Врага-то потом дотрепали. — И комбриг, сдерживая волнение, быстро заговорил, может быть, это были и лишние сейчас слова: — До Ялты, может, только щепки доплывут. Ведь они-то горючее и патроны выжгли, прибились к нашим берегам. Тут мы их, голубчиков... А вы начали... Вы! Хотя зачем тебе все это сейчас? Выздоравливай.
— Спасибо, — сказал Балашов. — Спасибо... — и тихо спросил:— А как бы зачислить?
— Кого? Вальку?
— Да.
— Ну и беспокойный ты. Будет... Будет зачислен. Пойдем, Валя!
И командир бригады увел его из палаты. Пешком прошли они к морю. Что-то говорили между собой. Рука командира лежала на плече Вальки, и черноморский ветерок шевелил обгорелые ленточки бескозырки, надетой на голову мальчика.
Так начиналась морская жизнь Валентина Галина, может быть будущего русского адмирала.
1946
Геннадий Семенихин. ХМУРЫЙ ЛЕЙТЕНАНТ
«Хмурый лейтенант» — так прозвали в нашем полку нового летчика Ярового, и прозвище это лучше всего соответствовало его характеру. Он был действительно хмурым. Редко кто видел улыбку на его резко очерченных губах. Даже в минуты короткого отдыха, наступавшего после напряженного боевого дня, когда каждому хотелось как-то рассеяться, побренчать на гитаре или посидеть за домино, Яровой усаживался где-нибудь в дальнем углу землянки и, обхватив колени руками, медленно посасывал маленькую черную трубочку, безучастно наблюдая за происходящим.
— Почему он такой? — часто задавали себе вопрос летчики нашего полка и не находили ответа.
Да, он был очень странным, этот высокий, нескладный в движениях лейтенант Яровой. В свои неполные двадцать семь лет он казался многое повидавшим человеком. Узкое, всегда гладко выбритое лицо было прорезано глубокими морщинами, а глаза, спокойные, холодные, светло-голубые, смотрели так, как смотрят на мир глаза человека, прожившего долгую жизнь. Он появился в нашем полку совершенно неожиданно, в самый разгар тяжелых оборонительных боев на подмосковных полях. Каждый день полк нес потери. Часто бывало, что вместо четверки «ильюшиных» обратно возвращалась лишь пара, а два других самолета оставались на месте вынужденной посадки. Гибель каждой машины с
— Узнайте, кто это? — сердито спросил командир полка майор Черемыш, приготовившийся отдать приказание на перелет всем исправным машинам.
Минуты три спустя перед ним уже стоял незнакомый летчик в помятом кожаном реглане и, вытянув вдоль туловища длинные руки, устало докладывал:
— Я из дивизии полковника Сухоряба. Был на вынужденной. «Мессеры» перебили гидросистему, до своих не дотянул. Пришлось у танкистов подремонтироваться.
Это и был лейтенант Яровой.
— Кто же вам ее восстановил? — не без удивления спросил Черемыш, твердо знавший, что без авиационных техников такая операция маловероятна.
— Сам, — односложно ответил Яровой.
Брови у командира полка удивленно поползли вверх.
— Вы?
— Да, — неохотно повторил лейтенант и, вероятно, не желая вновь подвергаться расспросам, прибавил: — Я в прошлом авиационный техник.
— Так, так, — протянул майор Черемыш, — а вы знаете, где сейчас дивизия полковника Сухоряба? Она направлена в глубокий тыл за новой материальной частью. Небось не обедали? Пообедайте, а я за это время свяжусь со штабом и узнаю, куда вам лететь, чтобы найти своих. — Черемыш ожидал, что Яровой, как и каждый человек, потрепанный первыми жестокими месяцами войны, облегченно вздохнет, узнав о том, что впереди его ожидает кратковременная передышка, поездка в тыл, возможно, свидание с родными и близкими, но незнакомый летчик продолжал так же сосредоточенно смотреть мимо командира светлыми немигающими глазами. И только при упоминании о поездке в тыл на его лице нервно дернулся мускул.
— Товарищ командир, — произнес он, простуженно покашляв, — разрешите остаться у вас, в тыл не лететь. «ИЛ» у меня в порядке, на нем еще можно повоевать.
Черемыш обескураженно пожал плечами: время было горячее, командир соединения требовал штурмовать, штурмовать и штурмовать.
— Хорошо, — неожиданно для всех прислушивавшихся к разговору согласился майор, — я вас зачисляю в первую эскадрилью, а в штаб сообщу, что впредь до уточнения будете воевать с нами.
Никакого уточнения не последовало, и Яровой остался в полку. Вместе с нами он перелетел на новый аэродром. Ему отвели место на нижних нарах землянки в самом дальнем углу. Рассыльный принес из вещевого склада новый матрас, и Яровой стал устраиваться. В бревенчатую стену землянки он вбил гвоздь, повесил на него реглан и кожаный шлем, — все свое имущество, и скорее себе, чем соседям, наблюдавшим, как он устраивается, сказал:
— Вот и все. Жить можно. А главное — нужно.
Так он начал жить с нами. Он летал много, больше других. Если майор Черемыш вместе с начальником штаба брался за составление боевого расчета и на листок бумаги заносил фамилии летчиков, включавшихся в очередную пару или четверку, Яровой первым просил разрешение на вылет. И только в те недолгие минуты, когда командир полка повторял боевой приказ да еще когда приходилось укладывать в планшет карту с прочерченным маршрутом, Яровой несколько оживлялся. Как-то по-особенному блестели тогда его глаза. Но не волнение и не испуг — злость появлялась в них. Лейтенант буквально выпрашивал у командира каждый лишний вылет, а когда возвращался на аэродром, снова становился мрачным и неразговорчивым.