Жизнь без шума и боли (сборник)
Шрифт:
Проходит еще час. Они поднимаются в квартиру, старательно обыскивают каждый ее угол, потом заходят в квартиру к Ээ (какой он доверчивый, грустят они, даже квартиру не запирал), бродят по комнатам, читают пресловутую тетрадь с его записями, вспоминают, как им было хорошо всем вместе, когда они сидели на кухне и пили чай с лимонным пирогом, но, как ни прискорбно, Ээ куда-то запропастился, придется признать невероятное и пойти, как и договаривались, вшестером в сад кормить уток печеньем.
– Как это страшно, как это нереально! – хныкала Анна всю дорогу, притворно хромая на правую, более юную ногу. – Пропал, исчез, сгинул! Я теперь боюсь, что мы его вообще никогда в жизни не увидим!
Анна оказалась права: они больше никогда не видели его, но как-то достаточно быстро пережили
Означение
Все началось с собаки: собака начинает и выигрывает (новую жизнь? кусок хлеба с маслом? сальный плевочек котлеты из прорезиненного кармана? вечную любовь новых друзей?).
– Мою душу в шахматы? Гигантскую кремовую розу с еще не готового торта? – вслух спросил Ободов у собаки.
Собака по-цыгански повела плечом, какими-то колесящими, подметающими воздух движениями подошла к Ободову и уселась ему на ботинок.
«Это шотландская овчарка, – с облегчением подумал Ободов. – Хорошая, красивая собака. Видимо, кто-то из начальства взял с собой, но сбежала из душного кабинета и бродит по фабрике: ну и умница, солнышко этакое на моей ноге (теперь ботинок будет чист – а как бы на другую ногу ее, так же дружелюбно ерзающую, усадить?), вот бы и правда угостить кремом».
Собака улыбалась и била хвостом. У ее морды вились бабочки – они летели туда, будто из собачьей пасти исходит электрический свет, а весь остальной мир – спиралевидная темнота и опасность. Собака энергичными, пышными вдохами хватала бабочек пастью и жмурилась, слизывая («Чешуйчатым?» – мысленно хихикая, подумал уже не удивляющийся Ободов) языком мятые обслюнявленные крыльца с пятнистых губ.
Ободов вернулся в кондитерский цех и набрал во вспотевшие от нежности ладони едкого розового крема. После года работы (он занимался, как правило, тем, что украшал торты кремовыми розами, сам себя он горестно именовал «инкрустатором», розы же, по его мнению, были отвратны – да и помнил прекрасно, как в детстве засовывал именно эти праздничные цветы под матрас или, морщась, с тугими маслянистыми шлепками кидал их под стол: Ободов ненавидел, ненавидел масло) он привык относиться к крему как к расходному материалу: мыслей слизывать его с пальцев или набирать его в плотный целлофановый пакет, как это делает Дудинская (детям, ясное дело; все притворяются, что не замечают, – пролетарская версия корпоративной солидарности), у него не возникало никогда. Тем не менее он зачерпнул зеленого крема, из которого обычно лепят листочки, и выбежал наружу, почему-то грустно думая о том, что собаки не различают цветов.
– Вот, – сказал Ободов, поднося руки к собачьему носу.
Собака аккуратно начала снимать комочки крема с ободовских пальцев передними зубами и только под конец вылизала ему ладони. Ободов перестал думать о том, что собаки не различают цветов. Теперь он думал о том, что собака своим шершавым, медвяным от крема и пыльцы языком разгладила все его судьбоносные линии – теперь его ладони будут мягки и чисты, без единой морщинки, слизал песик линию судьбы, гулкий провал сердца и сетчатую траншею ума, и пойдет теперь Ободов новыми, неизвестными дорогами, и давно пора, между прочим.
На слове «дорогами» к ним подошел стервятник из соседнего цеха (он работал за тестомесом – страшной машиной из каких-то пубертатных кошмаров Ободова) и посоветовал Ободову и его мерзкой твари («Жаль, что это не питбуль», – думает Ободов уже третью по счету внятную мысль за это дикое утро) именно что пойти какими-то дорогами в противоположном реальности направлении. Ободов вынужденно кричит: «Граждане, заберите собаку!» – ему не хочется ни с кем ссориться, тем более с суровым стервятником, замешивающим тесто в средневековом орудии для мучительной казни. Граждане не реагируют – выясняется, что собака на самом деле не принадлежит начальству (об этом начальство снисходительно рассказывает Ободову, в то время
– Еще чего – усыпим, – вдруг сказал Ободов, который обычно в рабочее время молчал и медитировал на уродливые кремовые цветы в бескрайней глазурной глади. – Пойду сейчас отдам ее в приют. Там ее, наверное, найдут хозяева и заберут домой. А он вот вместо меня может роз налепить, все равно он уже все тесто вымесил. – Ободов указал пальцем на стервятника и панибратски подмигнул ему, будто они друзья (это была неправда: за тринадцать месяцев работы Ободов так и не успел ни с кем подружиться). Стервятник опешил. Ободов вынул из джинсов ремень, привязал его к собачьему ошейнику, сказал: – Всем пока! – и ушел.
Начальство и некоторые сотрудники смутились: обычно Ободов вел себя совершенно не так – он мечтательно выдавливал жирный крем, полузакрыв глаза, читал болотного цвета книжки прямо в цеху во время перерыва и даже не участвовал в обсуждении романа конфетно-бумажечного дизайнера Юли Черненькой (это не фамилия, а чтобы различать: была еще Юля Беленькая, но она занималась бухгалтерией) с вечно хохочущим Серегой, управляющим рогаликовой машиной (Ободов вначале не верил в «рогаликовую машину» – когда устраивался, предлагали заниматься рогаликами, но само название машины ввело его в ступор – он мучительно краснел, наливаясь ужасом, и мотал головой, а потом уже увидел машину и даже полюбил ее за то, что с правой стороны у нее действительно выходят тугие рогалики). Неучастие в судьбе несостоявшихся молодоженов приумножило асоциальность Ободова до некой магической степени. Когда, например, Юля Ч. в моменты алкогольного отсутствия хохочущего Сереги трогательно ревела, обнимая злополучную машину, отчего все напропалую бросались к ней с пирожными собственного изготовления и специально расписанными пряниками-открытками, Ободов впадал в транс (от женских слез ли, от массового ли психоза) и, задумавшись, писал стихи прямо поверх торта шоколадной струйкой теплой глазури, сочиняя тут же, на ходу. Потом было скучно – розовую, поблескивающую синеватыми белками влюбленных глаз Юлю куда-то уводили, Ободов под любопытным надзором соратников отковыривал стихи лопаточкой, вензеля букв собирала заботливая Дудинская и опять же складывала в целлофановый пакет, «дитям».
Ободов про себя хихикал, представляя, как дети Дудинской выгребают его трансовые стихи из мешка, складывают из них психоделические буриме, а потом съедают без остатка – получалось, что он как бы воспитывал чужих детей, поедающих жуткие слова, выплюнутые его подсознанием. Даже если бы он тайно подкармливал этих детей кокаином, эффект был бы не таким, Ободов был в этом уверен.
Теперь, когда собака его так раскрепостила (чуть не вдохновился оставить ее у себя, но вспомнил об астматической сестре и решил, что лучше не рисковать), он даже подумал о том, что можно было бы специально понадписывать торты жуткими посланиями для детей Дудинской, а потом, снова списав все на задумчивость, позволить ей самой отскоблить эти сакральные тексты («Убейте свою мать!», «Ваш отец на самом деле чужой, незнакомый человек!», «Один из вас не родился, угадайте кто!»). В приюте собаку встретили очень тепло – оказывается, похожий пес недавно у кого-то потерялся, все утро звонят. Ободов отвязал ремень, собака взвыла и прижалась к его коленям.
– Все будет в порядке, – похлопал он ее по гулкому, немножко коровьему боку.
Собака голосила как оглашенная, напоминая какой-то народный сюжет о выданье девицы-красавицы в дальнее село, в чужой дом.
– А ну замолчи! – приказал Ободов. Вой прекратился.
– Сидеть! – сказал Ободов. Собака села.
– Может, и не эту собаку искали – там говорили, что никаких команд не знает, – покачал головой сотрудник приюта. – Вы позвоните через три дня, мало ли.
– Иди с ним, – попросил Ободов заплаканную собаку; она сутуло поковыляла за угол На прощание Ободов догнал ее и поцеловал в нос, хотя собак, по правде говоря, всегда ненавидел. Ощущение мерзкого холодного носа на губах его потрясло.