Жизнь Достоевского. Сквозь сумрак белых ночей
Шрифт:
В «Петербургской хронике» Федора Достоевского было кое-что и о погоде, и о происшествиях, но совсем не так мило и весело, как у других фельетонистов. По правде говоря, он нимало не заботился о том, чтобы развлечь публику. На уме имел другое. «Будто и вправду переехали мы на дачи, чтоб отдыхать и наслаждаться природою? Посмотрите-ка прежде чего-чего не вывезли мы с собой за заставу. Мало того, что не отставили, хоть за выслугу лет, ничего зимнего, старенького, — напротив, пополнили новым. Живем воспоминаниями, и старая сплетня, старое житейское дельце идет за новое».
Летняя дачная жизнь петербургских обывателей ничем не рознилась от зимней, городской: та же скука, та же бессмысленная, однообразная суета. Увы, большинство погружалось в это стоячее болото с полным равнодушием и даже охотно, даже находя удовольствие в том, чтобы поглубже зарыться в липкую
«…В характерах, жадных деятельности, жадных непосредственной жизни, жадных действительности, но слабых, женственных, нежных, мало-помалу зарождается то, что называют мечтательностью, и человек делается, наконец, не человеком, а каким-то странным существом среднего рода — мечтателем. А знаете ли, что такое мечтатель, господа? Это кошмар петербургский, это олицетворенный грех, это трагедия, безмолвная, таинственная, угрюмая, дикая, со всеми неистовыми ужасами, со всеми катастрофами, перипетиями, завязками и развязками, — и мы говорим это вовсе не в шутку. Вы иногда встречаете человека рассеянного, с неопределенно-тусклым взглядом, часто с бледным, измятым лицом, всегда как будто занятого чем-то ужасно тягостным, каким-то головоломнейшим делом, иногда измученного, утомленного как будто от тяжких трудов, но, в сущности, не производящего ровно ничего — таков бывает мечтатель снаружи».
Так писал Достоевский в одном из воскресных своих фельетонов. Нет, он не развлекал публику. Он писал о том, чем заняты были теперь его мысли. Новый, не похожий на прежних герой явственно вырисовывался в его воображении. Герой этот решительно отличался и от незамысловатого, кроткого Макара Девушкина, и от ничтожного Голядкина с бурей мелких страстей в душе. Это был иной герой — мечтатель, петербургский мечтатель…
Именно здесь, в столице империи, среди бесчисленных департаментов, согбенных, корпеющих над бумагами чиновников, барабанного боя, гремящих плац-парадов, томительной серой повседневности и фантастических белых ночей родился этот странный характер — петербургский мечтатель. Он жаждет деятельности, жаждет подлинной жизни, а Петербург ему подсовывает казармы и департаменты. И мечтатель бежит от них. Бежит в свой мир, который создает в своем пылком воображении. Он придает окружающему причудливые очертания, он чувствует глубоко и страстно, живет напряженной внутренней жизнью. Там его мир, его радости и горести, геройские подвиги, благороднейшие поступки. Странная, лихорадочная, обжигающая душу жизнь… Для добропорядочных, практичных, смирных петербургских обывателей мечтатель — белая ворона, существо непонятное, чуждое, неудобоваримое.
«Мечтатель всегда тяжел, потому что неровен до крайности: то слишком весел, то слишком угрюм, то грубиян, то внимателен и нежен, то эгоист, то способен к благороднейшим чувствам. В службу эти господа решительно не годятся, и хоть и служат, но все-таки ни к чему не способны и только тянут дело свое, которое, в сущности, почти хуже безделья… Селятся они большею частию в глубоком уединении по неприступным углам, как будто таясь в них от людей и от света… И только одного и просят у судьбы: покоя, тихого угла-пристанища, где можно было бы свободно, беспрепятственно мечтать. И как упоенно, как восторженно грезят они наяву».
Такое-то странное, причудливое и вместе очень обыкновенное лицо — петербургского мечтателя — и выбрал Достоевский в герои своей повести «Хозяйка».
Молодой ученый Василий Ордынов, запершись, как в монастырской келье, в своем бедном углу, вот уже несколько лет размышляет над какой-то новой, необыкновенно глубокой и светлой системой идей. Совершенно случайное обстоятельство — необходимость сменить квартиру — неожиданно вытолкнуло Ордынова из тишины его сумрачного уединения в сутолоку шумного, гремящего, вечно волнующегося и кипящего петербургского дня. Все чувства Ордынова, болезненно изощрившиеся от долгого одиночества и напряжения мечтательной жизни, теперь внезапно обратились к новым для него предметам. И незащищенными, точно бы оголенными своими нервами ощутил Ордынов в толчее будничной столичной жизни некую сокровенную тайную ее боль. Наивной, младенческой душе мечтателя
Какое-то непонятное ему самому, но неодолимое влечение ведет Ордынова в дальний, окраинный захолустный конец Петербурга, где нет уже богатых домов, а все одни ветхие избенки, уродливые здания фабрик — почерневшие, красные, с длинными трубами — да дощатые серые и желтые заборы вдоль каких-то пустырей. Здесь, на окраине, точно бы сталкивается этот отстроенный на европейский манер город, этот гранитный Петербург с далекою, непонятною, чужой ему русской деревней, как будто столкнулись друг с другом в споре глубокомысленная кабинетная мудрость, все объясняющая наука Ордынова и тоскливая, удалая, прекрасная, дикая степная песня…
Причудливо, почти фантастически переплетается жизнь молодого ученого с судьбою воровского атамана и чернокнижника, «колдуна» Ильи Мурина и зачарованной красавицы Катерины, чье слабое сердце безвольно покорилось дерзкой и властной душе старика. Со странными, бредовыми грезами больного Ордынова мешаются горячие, исполненные песенной напевности и страсти речи Катерины. Герои повести — натуры недюжинные. Пусть круг их существования узок, но сами переживания, явные и затаенные, сами страсти их — огромны. Лихорадочно напряженные, сосредоточенные, они становятся как бы чем-то вещественным, осязаемым, наполняющим пространство наряду с обыкновенными, зримыми вещами. Недаром Ордынову в его кошмарных снах все представлялось, «как воплощалась, наконец, теперь, вокруг болезненного одра его, каждая мысль его, каждая бесплотная греза, воплощалась почти в миг зарождения; как, наконец, он мыслил не бесплотными идеями, а целыми мирами, целыми созданиями…» Ордынову открылось, что люди живут в мире, где зримое течение вещей невидимо сталкивается с бурным и не менее упорным течением страстей. Узаконенный, пошлый порядок жизни — это, оказывается, фальшивый лик, личина. Подлинное лицо жизни являет себя миру открыто, смело лишь в цельных, страстных натурах.
Автор «Хозяйки» упорно наводил читателей на мысль, что нет на свете ничего странней, причудливей, фантастичней самой обыкновенной, ежедневной, заурядной на первый взгляд действительности. Никто не замечает ее странности, но это лишь потому, что все успели присмотреться, привыкнуть, притерпеться к ней. Замечают только дети. И еще мечтатели…
«Надулись же мы, друг мой, с Достоевским-гением»
Знойным июльским днем, когда Достоевский сидел у себя в Парголове за работой, из Петербурга пришло ужаснувшее его известие — умер Валериан Майков. После увеселительной прогулки под палящим солнцем искупался в холодном пруду и тут же умер. Врачи полагали: от апоплексического удара.
Достоевский не мог прийти в себя: разум отказывался вместить случившееся, все его чувства протестовали. Нелепо, несправедливо. Молодость, обаяние таланта, глубокий ум, который только еще начал обнаруживать свою силу, надежды, касающиеся целой России. Да позвольте! Неужто они блеснули лишь только для того, чтобы ничтожный случай оказался волен распорядиться всем этим так жестоко и глупо?! Одиноким, потерянным в многолюдстве чувствовал себя Достоевский, возвращаясь с похорон Майкова. Порою настигавшее его одиночество с этого дня все чаще захлестывало душу. Только работой — непрерывной, злой, изнурительной — он и спасался. И все чаще писал письма в Свеаборг, где по казенным делам обретался теперь Михаил. Все настойчивее, нетерпеливее торопил брата с приездом в Петербург.
И Михаил сдался. Решился наконец покончить с опостылевшей инженерной службой и перебраться в столицу. Но счел благоразумным сперва приехать одному, без семейства, а после уж, хорошенько устроившись, перевезти жену и детей.
Федор боялся, как бы брат не передумал, как бы его не отговорили благоразумные люди: «Ну уж, как хочешь с семейством, как сам лучше рассчитываешь, но ты, относительно себя самого, уж ни за что не изменяй своей диспозиции… Ты говоришь, что покачивают головами, а я тебе говорю не приходи в расстройство от этого. Пишешь, что и у меня первый блин комом. Но ведь это только теперь; погоди, брат, поправимся. А у нас ассоциация. Невозможно, чтоб мы оба не выбились на дорогу; вздор! Вспомни, какие люди покачивают головами!»