Жизнь — это судьба
Шрифт:
— И он сейчас там?
— Да.
— Ваша фамилия Ранделл по мужу?
— Нет, по мужу я — Дейли.
— Чем он занимается?
— Мой муж художник. Рисует политические карикатуры. Потерял в автомобильной катастрофе левую ступню и поэтому не воевал.
— А вот почему вы так судорожно сжимали в руке вчера рисунок, когда я... — Генри на мгновение запнулся, но потом закончил с усмешкой: — Когда я укладывал вас в постель. Рисунок был выполнен довольно профессионально.
— Да. Он настоящий художник. Профессионал.
— Меня вовсе не восхищает его поведение. Боже милостивый! Он ваш муж и не стыдится прислать вам подобную вещь! Мне кажется, я понимаю, что он хотел выразить, во всяком случае, его главную мысль. Именно поэтому вы так горько плакали?
— Да. Пожалуйста, Генри, неужели так необходимо
— Разумеется. Раз не желаете, то и не нужно. Никто вас не принуждает. Просто пытался выяснить, есть ли у меня хоть какие-то шансы.
— Никаких, Генри. Мне очень жаль, но... их в самом деле у вас нет.
— Они, возможно, и были бы, если бы вы не вышли замуж за этого малого Дейли.
— Да, вполне возможно. Но я ведь замужем, и, следовательно, всякие надежды напрасны. Прошу мне верить.
— О, не сомневаюсь, — сказал Генри с кривой усмешкой. — Несмотря на мерзкий рисуночек, вы продолжаете любить его? Или все-таки любите своего десантника?
Выслушивать что-либо подобное даже от Генри я не собиралась и, отодвинув руку, сквозь стиснутые зубы произнесла.
— Не знаю, кого я люблю и вообще люблю ли кого-нибудь. Мне только известно, что я замужем за Коннором и что тот мерзкий рисуночек нисколько не меняет моего отношения к нашему браку. Я не виновата, если Коннор не воспринимает его так же, как и я, но данное обстоятельство никоим образом не влияет на мои чувства. Здесь у меня работа: я отвечаю за магазин. И если в нем произойдет какая-нибудь неприятность, пока мы тут стоим и разговариваем, то виноватой буду я. Вся ответственность за случившееся ляжет на меня.
— О Вики! — воскликнул Генри, внезапно рассмеявшись и сияя яркими голубыми глазами. — Совсем забыл, что вы — начальник, обремененный всевозможными заботами. Когда я поступил на военную службу, в армии не было женщин. Во всяком случае, я не встречал ни одной. Возможно, и к лучшему. А теперь — вперед, к вашему великолепному магазину! Я же займусь музыкой и стану развлекать очередь. Пока все спокойно, и на вашем месте я бы не тревожился.
Расставшись с ним, я вернулась в шатер, где все протекало довольно гладко. Рейн, которая как будто забыла прежние страхи, даже не спросила меня об охране. Я сказала ей насчет патефона, и она одобрительно кивнула.
— Мне кажется, это очень хорошая мысль, — проговорила она. — У нас уже побывали два или три не совсем трезвых человека, но они вели себя вполне прилично. И все же позволять им употреблять алкоголь — чистое безрассудство. Еще куда ни шло — пиво.
Я сменила ее, и она выразила желание помочь Генри с патефоном. Через несколько минут до меня донеслись слабые звуки какой-то музыки. Мужчины в очереди подняли головы, заулыбались. Немного спустя многочисленные голоса подхватили мелодию. Это была любимая пластинка Рейн с записью музыкальных фрагментов из оперы «Богема», хотя то, что долетало до нашего прилавка, уже мало напоминало творение великого композитора. Но музыка была веселой и непринужденной, люди подпевали с явным удовольствием. Когда патефон умолк, послышались одобрительные выкрики, и со следующей пластинки — несомненно, идея Генри — зазвучал голос Джона Маккормика, исполнявшего «Когда ирландские глаза улыбаются». Эта песня вызвала бурные аплодисменты и сопровождалась столь мощным хором мужских голосов, что я стала уже опасаться, как бы к нам не явился сам комендант для выяснения причин необычного шума.
Но он так и не пришел, а в магазине, где по-прежнему было жарко и душно, словно повеяло свежим ветерком. Люди в очереди повеселели, оживились, стали продвигаться быстрее, задерживались у прилавка лишь на несколько секунд, а затем, зажав в одной руке кружку с чаем, а в другой пирожок с мясом, спешили наружу, поближе к источнику согревающей музыки.
Когда наконец в полночь наступила пора закрыть магазин, я тоже вышла наружу. Сперва, после яркого света, я могла различить лишь огоньки сотен сигарет, которые подобно крошечным фонарикам мерцали во тьме. Потом, когда мои глаза освоились с темнотой, я увидела лица стоявших возле меня людей — сосредоточенных, увлеченных и умиротворенных. А из видавшего виды патефона Рейн лилось сопровождаемое легким потрескиванием шубертовское бессмертное трио,
Но сегодня ночью они слушали с трогательным вниманием, как завороженные. Пластинка такая же старая, как и патефон, была настолько заиграна, испорчена тупыми иголками, что воспроизводимые звуки сильно отличались от первоначальной записи, тем не менее у мужчин наворачивались слезы на глазах, а душу обволакивали мир и покой, вообще их состояние трудно описать словами. Все сидели молча, музыка говорила с ними и за них — я отчетливо это ощущала. Они столько страдали, пережили ужасы, пытки и унижения от рук жестоких варваров — тюремщиков, поэтому их переживания требовали слишком сложных эпитетов. Стоя здесь и всматриваясь в лица бывших военнопленных, я начала понемногу понимать, какие чувства испытывали они, слушая заключительную часть «аллегро виваче». Но вот патефон умолк, а многочисленная публика дружно и глубоко вздохнула. Кто-то проговорил на настоящем лондонском диалекте:
— Давайте еще, мисс, не останавливайтесь. Это так трогает душу.
Рейн кивнула и поставила новую пластинку. Я узнала увертюру к пьесе Шекспира «Сон в летнюю ночь» Мендельсона. Сама ли она выбрала или подсказал Генри, но это была великолепная мысль. Под желтой бирманской луной гениальное произведение звучало особенно Проникновенно, перенося каждого из нас в давно забытый мир домовых и волшебников, гномов и одетых во все зеленое проказников эльфов — в фантастический, воображаемый мир. То была музыка сказочной страны, которая ласково шелестела опавшими листьями, поднималась на крыльях бабочек высоко в ночное небо, затем возвращалась на землю, радостная, изящная, светлая, как осенняя паутинка, на мгновение расцвеченная радугой. Она возвращала нас в детство. Перед моим мысленным взором возникали лесные карлики, сидевшие на грибах, которых, как я тогда верила, можно увидеть, стоит только добраться до того места, где радуга упирается своими концами в землю.
Я забыла про все свои проблемы, не дававшие мне покоя, перестала тревожиться относительно возможных инцидентов в магазине; эти люди были не способны на дурные поступки. Я опустилась на песок, и чья-то рука протянула мне пачку сигарет.
— Пожалуйста, мисс.
Я поблагодарила неизвестного, едва различимого в темноте доброжелателя и, прикурив от услужливо предложенного огонька, сидела в уютном содружестве до тех пор, пока Рейн не объявила, что у нее вышли все иголки и импровизированный концерт закончен. Мужчины поднялись и постепенно растворились в окружающей темноте, безмолвные и таинственные, как призраки. В сопровождении Рейн и Генри я прошествовала к своей палатке, у входа он весьма любезным тоном пожелал нам спокойной ночи. Внешне он держался ровно, ничем не проявляя своей обиды, но старательно избегал смотреть мне в глаза. Мне хотелось думать, что я вовсе не задела его самолюбия, но в глубине души знала, что он сильно уязвлен, хотя, возможно, лишь на короткое время. Чувства возникают быстро в столь напряженной атмосфере, но им недостает устойчивости и глубины. Когда Генри сядет на пароход и отплывет в Англию, он, вероятно, забудет меня. Что бы он ни говорил, но я ведь в самом деле была первой белой женщиной, с которой ему пришлось близко столкнуться после освобождения из плена. Я не хотела иметь на своей совести страдания двух людей — его и Алана. Раздеваясь, я старалась убедить себя, что нет нужды беспокоиться, что я вовсе не ранила Генри, ничем не уязвила его мужское достоинство. В случае с Аланом было много такого, за что я могла укорять себя; однако были ли у меня основания винить себя за те чувства, которые неожиданно обнаружил передо мной Генри О'Малли? Ведь если говорить честно, я старалась относиться к нему просто, по-дружески, хотя, возможно... Я пошарила в кармане и нашла кольцо Коннора.