Жизнь Георгия Иванова. Документальное повествование
Шрифт:
Борис Поплавский в Париже, отвечая на анкету «Самое значительное произведение русской литературы последнего пятилетия», заявил:
«Среди поэтических произведений, книга, которая вызвала мое искреннее восхищение, это „Розы" Георгия Иванова, означающие редкостное разрешение в высшем духовном плане того, что просто было начато в „Садах"» («Новая газета». 1931, № 3, 1 апр.).
Того же мнению придерживался Юрий Мандельштам, поэт, участник ходасевичевского «Перекрестка», он написал о «Розах» как «без сомнения, лучшей русской книге стихов за многие годы» («Журнал Содружества». Выборг, 1937, №8/9, с.31).
Примечательны, однако,
«Печальные розы взрастил печальный поэт, – картина увядания. Над ней склонилась безутешность. Ценность мира разоблачена: все реальное потеряло свою приманчивость, стало постылым, опустошенным и безобманным. Утешение и счастье – в мечте. Успокоение – в иллюзиях нежности <…>. От жизни это поэт не принимает воздушных поцелуев».
Другой рижский автор из журнала «Норд-Ост» (1931, №5, с.29-30) Семен Певзнер (под псевдонимом Какуак) также выражался в рецензии на «Розы» метафорически:
«Розы?! Вернее, выпавшие из старого гербария лепестки, лишенные запаха и цвета. Лепестки блеклые, как далекие воспоминания… Они бестелесны, их очертания прихотливо хрупки.
Впрочем, стихи Георгия Иванова можно сравнить с маленькими, искусно сделанными мумиями. Им присущ еле уловимый едкий аромат тления, смешанный с выдыхающимся запахом С.-Петербургских литературных салонов.
Реальный мир современности всегда был чужд Георгию Иванову <…>.
И вот в „Розах" Георгий Иванов не знает больше вещей, для него мир конкретных, вещных реальностей больше вовсе не существует. Отсюда — совершенная безобразность, отсутствие сюжета и тематическая нечеткость отдельных пьес, ритм — как единственное оформление поэтического материала.
Все это знаменует разрыв с акмеизмом и окончательную ликвидацию этого движения, потерявшего в Георгии Иванове своего последнего вождя».
Все у Какуака сводится в итоге не к стихам, а к осуждению социальной базы акмеизма», того его «сектора» (в него включены «Адамович, Георгий Иванов и одно время В. Ходасевич»), как выражается рецензент, который «отражает» «жизнь мизантропических аристократов» (там же, с. 30).
А ведь что-то чувствовал существенное в стихах Георгия Иванова и Какуак, написавший в конце рецензии о «Розах»: «От стиха осталось только его дыхание — ритм» (там же с.31).
Журнал «Норд-Ост», поместивший рецензию на «Розы» в разделе «На литературном фронте», ориентирован был прямо «ост», и двадцативосьмилетний автор рецензии не замедлил отбыть в Москву к другому «Вождю», чтобы сгинуть там вскоре в его лагерях. Не осталось ни мумии, ни саркофага. Никто из западной просоветски настроенной молодежи, бодро критикующей «едкий аромат тления» уходящей — прежде всего от них самих – культуры, не представлял тогда, к чему их может привести употребление всуе таких слов, как «ликвидация» и чуждая «социальная база».
Никакого «разрыва» с акмеизмом у Георгия Иванова, конечно, не было. Альфред Бем в статье «Соблазн простоты» приводит в пример стихи Георгия Иванова, утверждая, что именно с его «легкой руки» наметился поворот эмигрантской поэзии от «экспериментализма к интимности», к «лаконизму формы», понимаемой как «простота», как «отказ от поэтической усложненности». Критик задает вопрос: «Но „простота" ли это?». И отвечает:
«У Георг. Иванова, во всяком случае,
Юрий Терапиано в альманахе «Круг», изданном в Берлине (кн. 2,1937, с. 161—162), собираясь рецензировать новую книгу Георгия Иванова «Отплытие на остров Цитеру», все равно тут же обращается к «Розам»:
«…Лирика „Роз" — это как раз явление той послереволюционной жизни, о которой столько говорили и которую так ждали. Именно поэтому „Розы" так выделяются на фоне всего, что было написано за последние 15—20 лет в России и в эмиграции. Г. Иванов сумел почувствовать то, чего ни Пастернак, О. Мандельштам (в послереволюционном творчестве последнего) не услышали. Тема России, тема крушения, человеческого одиночества, гибели и прощения, высшего оправдания случившегося – и во вне, и в душе отдельного человека – открылась Иванову с новой остротой.
«Розы» и многие стихи после «Роз» – не только прекрасные стихи, редкие по своей музыке; это – глубокая и страшная книга, быть может, одна из действительно страшных книг последних лет. Под «невинными сладкими звуками» скрыта большая горечь, и отчаяние, и надежда:
…Это музыка миру прощаетТо, что жизнь никогда не простит.И это „принимаю" поэта, и его заклинания, и его горькое «хорошо — что никого, хорошо — что ничего", и вся магия слова, которой так владеет Иванов, как бы хотят скрыть, утаить под нежностью и прелестью прорыв — прорыв не только в сторону логически ясного, но и в область невидимого, противоположного нашей логике и нашему понятию о счастье и жизни, которое выше судьбы не только отдельного человека, но и целой эпохи. Этот прорыв делает стихи Иванова такими памятными»
Интересно — спустя годы, страхи, вызванные прочтением «Роз», улетучились, осталось только воспоминание о их «редкой музыке», о «прорыве в невидимое»:
«Меня эта книга настолько очаровала, что я совсем потерял способность считаться с реальностью» (Юрий Терапиано. «Литературная жизнь русского Парижа за полвека (1924—1974)». Париж; Нью-Йорк, 1987, с. 122).
Также ретроспективно автор капитального труда «Русская литература в изгнании» (Париж; М., 1996, с. 215—216) Глеб Струве, совсем не расположенный к Георгию Иванову, утверждал:
«Стихи „Роз" полны были какой-то пронзительной прелести, какой-то волнующей музыки. Акмеистические боги, которым раньше поклонялся Иванов, были ниспровергнуты. Поэт, гонявшийся за внешними эффектами, за изысканно точными словами, вернулся в лоно музыкальной стихии слова. „Розы" стояли под знаком Блока и Лермонтова, отчасти Анненского и Верлена <…>. Вместо неоклассицизма — неоромантизм, романтизм обреченности, безнадежности, смерти <…>. „Розы" были, думается, наивысшим достижением Иванова».