Жизнь художника (Воспоминания, Том 1)
Шрифт:
Я, вероятно, не раз бывал у бабушки Кавос в детстве, но воспоминаний об этом у меня не сохранилось. Зато незабываемым остается тот день ранней осени 1884 года, когда у бабушки был устроен парадный обед в честь моего брата Миши, только что женившегося на своей кузине Ольге Кавос (дочери дяди Кости). Весь обед состоял из венецианских национальных блюд, а в качестве пьес-де-резистанс, сейчас после минестроне, была подана тэмбаль-де-макарони, специально заказанная у знаменитого Пивато на Большой Морской. Однако, не всё это угощение и не несколько бокалов шампанского наполнили мою душу тогда каким-то особенным восторгом, а то наслаждение, которое я испытывал благодаря чувству зрения. Много всяких венецианских сувениров было и у нас, и у наших дядьев, но здесь сувениры составляли одно целое, удивительную, единственную в своем роде, гармонию. Восхитительно сверкали свечи в хрустальных люстрах, отражаясь в зеркалах, вставленных в изощренные золоченые рамы с живописью на них Доменико Тиеполо. Толпой стояли на комодах и по этажеркам изящные фарфоровые фигурки. Самая сервировка была особенная; даже стекло стаканов и графинов, даже вышивки на скатертях и на салфетках
Бабушка к этому обеду особенно принарядилась, впрочем принарядилась она во всё то, что неизменно облекало ее на подобных же торжествах. Следов прежней красоты не оставалось в этой шестидесятипятилетней, несколько расползшейся женщине, но "царственного величия", смешанного с ласковой веселостью у нее было еще сколько угодно. Она очень волновалась и вследствие того лицо ее пылало румянцем, но это ей скорее "шло" и отлично вязалось с седыми волосами и с тем, из венецианских кружев построенным чепцом, что венчал ее голову. На плечах же и поверх темно-фиолетового канаусного платья у нее была знаменитая белая мантилья, отороченная горностаем. Мех порядком пооблез, а бархат начинал обнаруживать следы долголетнего служения, но это была всё еще очень нарядная и очень пышная вещь, говорившая о славе и о великолепии былых времен.
Рядом со своим прибором, по стародавнему обычаю, лежал веер и когда изредка бабушка им обмахивалась, то до полной иллюзии создавалась картина прошлого и вовсе не прошлого бабушки, а более далекого - какой-то Венеции Гольдони или Гоцци. Как раз я тогда только начал определенно и не совсем уж по-мальчишески вкушать прелесть стародавних времен и, вероятно, именно потому меня всё это так поразило и так запомнилось.
К сожалению, в той квартире, которая так меня поразила в 1884 году, бабушке недолго оставалось жить. Ей пришлось выселиться из-за какой-то перестройки всего дома (то был дом церкви Св. Анны на Кирочной), а та квартира, которую ей нашел дядя Миша в Поварском переулке, далеко не была такой же привлекательной и нарядной. Неприятное впечатление производило уже то, что парадная лестница - светлая и пологая внизу, становилась всё круче и темнее, приближаясь к квартире К. И. Кавос, занимавшей весь верхний этаж. Да и потолки в комнатах были не такие высокие и расположение комнат, которые перерезал длинный и темный коридор, было довольно нелепым. Многое из обстановки перед переездом пришлось распродать, а многое было продано в последующие годы, в удовлетворение всё той же страсти бабушки к Италии и ее потребности изредка посещать свой "парадиз". Ушли, таким образом, наиболее ценные вещи - бронзы Джованни ди Болонья, изумительная резная шкатулка XVI века, расписные и инкрустированные шкафики, какие-то замечательные ширмы и мн. др. В те времена ежегодно в Петербурге появлялись (и останавливались в Европейской гостинице) агенты больших антикварных фирм, о чем сообщалось в газетах, и вот им бабушка и предпочитала продавать свои редкости, так как таким образом легче удавалось оставлять сделку в тайне. На вырученные деньги бабушка, не затрагивая скромного капитала, ехала затем в Венецию, где и проводила в необходимой для ее души атмосфере два или три месяца.
Было время, когда эти поездки бабушки я ценил чисто эгоистически. Она привозила оттуда мне, младшему из ее внуков, то труппу преуморительных фантошек, то целый театрик. Но позже я уже негодовал, когда узнавалось, что безвозвратно ушла та или другая из бабушкиных художественных драгоценностей, негодовали и другие члены семьи, предлагая вперед самим покупать то, что она обрекала на продажу. Бабушка всё же предпочитала свой способ - по крайней мере не влекший за собой "лишних разговоров".
В последние годы своей жизни бабушка очень изменилась. Что-то не ладилось с ногами и она утратила свою прелестную легкость поступи: ей приходилось опираться на костыль. Однако лицо, хоть и превратилось в старушечье, оставалось в своем роде привлекательным и необычайно благородным. Теперь она еще более напоминала осанку и ласковую величественность Екатерины II, какими мы себе представляем их по портретам Государыни. И тем более контрастными сделались всякие причуды и чудачества бабушки, с годами только усилившиеся. Ее franc parler, бывший когда-то только чарующим, теперь приобрел почти карикатурную по своей резкости форму. Не совершенно отвыкла Ксения Ивановна и сдерживать свои порывы гнева, выражавшиеся подчас совершенно недопустимым образом. Другие чудачества бабушки носили невинный характер. К ним относилось и то, что она поминутно и по всякому поводу восклицала:
"Sant' Antonio di Padova..." Это восклицание она затем руссифицировала и превратила в совершенно фамильярное: "Святой Антон", и даже просто "Антошка".
За это маленькие правнуки ее, дети Жени Кавоса, прозвали ее "бабушкой-Антошкой" и под этим прозвищем она стала известна и в более широких кругах.
Милая "Бабушка-Антошка". Я чувствую здесь потребность высказать ей несколько слов специальной и личной благодарности. Ксения Ивановна, быть может, памятуя как ей трудно было преодолеть в начале разные противодействия и недоброжелательства в том обществе, в которое она вступила, относилась
Особенной же симпатией пользовалась у бабушки Кавос ее внучка, моя сестра Камилла, у которой на "Кушелевке" она временами подолгу гостила. Здесь ее любимым местопребыванием была большая, покрытая тэндом терасса перед домом, с видом на поросший водяными лилиями пруд... Сидя часами на самом краю этого балкона, там, где тенд не препятствовал солнцу ни греть, ни светить (зябкая бабушка даже летом куталась в свою мантильку), положив больную ногу на табурет, она оттуда следила за возней и за играми детей Камиллы в саду. Не вспоминала ли она при этом то время, когда ее родные дети, и среди них очаровательная Сонечка, так же играли и возились в узком садике венецианской Каза Кавос? Увы, не одну Сонечку, но и всех трех своих детей бабушка пережила и не оставайся при ней сын Сони - Сережа Зарудный, постепенно превратившийся из крошки-сироты, в правоведа, а из правоведа в господина прокурора, то с ней некому было бы жить, некому было бы и завещать то милое, памятно родное, чем, и после всех переездов и после всех продаж, битком была набита ее квартира. Скончалась бабушка среди всех этих сувениров, глубокой старухой, но ни мне, ни Ате не удалось проводить ее до последнего ее жилища - мы в это время жили в Риме (1903).
Глава 7
МОИ РОДИТЕЛИ
Моего отца я не помню иным, нежели довольно пожилым человеком, с седыми волосами и бакенбардами, с начинающейся лысиной и в очках. Папе было около пятидесяти семи лет, когда я родился, самые же ранние мои воспоминания о нем относятся к тому моменту, когда он вступил в седьмой десяток. Не молодой казалась и мама, хотя она была на пятнадцать лет моложе своего мужа. Вероятно, она состарилась преждевременно от многочисленных родов. Да она и вообще была довольно хрупкого сложения. Я ее помню сильно сутуловатой с известной склонностью к полноте, с легкими морщинами на лбу. Но не такой она выглядит на портрете Капкова, начала 1850-х годов, висевшем у нас в гостиной. Там она представлена такой, какой ее "взял" папочка - совершенно еще юной, тоненькой, прямой. Я даже не совсем верил, когда мне говорили, что это "мама", и удостоверялся я в том, что это та же обожаемая мамочка, с которой я никогда не расставался, по чисто внешнему признаку - по знакомой лорнетке, которую она на портрете держит в своих бледных прозрачных руках. Знакомо мне было и несколько грустное выражение лица этой "дамы" - выражение, отлично подмеченное художником. Ведь в основе характера мамочки лежала какая-то грусть: она как-то "не доверяла" жизни, ей казалось, что на нее и на близких отовсюду и везде надвигаются какие-то напасти. Моментами это "недоверие" принимало болезненный оттенок - например, при любой поездке в экипаже и особенно в санях, тогда взгляд ее становился растерянным, страдальческим и она хваталась за всё руками.
Непрерывно она была озабочена и нашим благосостоянием. Тревога из-за недостаточной обеспеченности ее мужа и ее детей тем более ее терзала, что мама в противоположность мужу не была религиозной. Впрочем, она исповедовала какую-то свою религию, несколько материалистического оттенка. Возможно, что в глубине души она и вовсе не верила во что-либо "сверхъестественное" (и менее всего в загробную жизнь), но об этом она предпочитала молчать и подлинные, но тайные убеждения ее лишь изредка, невзначай прорывались наружу. Не сказывалось ли в характере мамы ее венецианское происхождение? Она не была отпрыском той Венеции, которая героически воевала за господство на морях, строила церкви и дворцы сказочной красоты, а была отпрыском той Венеции, которая доживала свой век во всем разочарованная, ослабленная, изверившаяся.
Напротив, в отце жила не знавшая уныния бодрость и непоколебимое упование на Господа. Я его помню всегда веселым, жизнерадостным, вовсе не озабоченным тем, что будет дальше. О бережливости у него было самое сбивчивое представление тогда, как бюджетом нашего дома заведывала хрупкая мамочка. Пользуясь советами своих двух братьев, она даже пробовала (временами не без удачи), производить кое-какие финансовые операции, мало что в них понимая по существу. Папочке же всякая возня с деньгами, с банками была абсолютно чуждой и, увы, эту черту я от него унаследовал. Папа только думал о своем искусстве, о своей семье, о том, как бы доставить всевозможную приятность своим детям, а главное как бы ему нагляднее выразить свое обожание их матери, заврашний же день для него просто не существовал. И это его отношение к жизни коренилось в глубокой религиозности. По воскресеньям, во всякую погоду, он отправлялся в церковь и отстаивал всю мессу на коленях, внимательно следя по молитвеннику за ходом богослужения. Раз в году, на Пасху (а иногда и чаще), он исповедывался и причащался, а его духовник - уютный, тихий старичок-доминиканец, патер Лукашевич, был другом дома, постоянным участником наших домашних событий и торжеств.