Жизнь и книга
Шрифт:
В деревню, разрушенную, заросшую лопухами и крапивой, летом стала приезжать зоологическая экспедиция. Поселился постоянный сотрудник с семьей, тетя Шура уже зимовала не одна.
Все большое и опасное эта маленькая безбровая старушка с птичьим лицом называла “оказией”. Плотоматка (буксир с плотом) прошла близко – “самолов” бы не зацепила. “Сто ты, такая оказия!”, “Щуки в сеть залезли – такие оказии! А сетка тонкая, как лебезиночка, – всю изнахратили”. Рыбачила она всю жизнь, девчонкой, когда отец болел, военными зимами, не жалея рук, в бабьей бригаде, и сейчас, хотя уже “самолов не ложила”, а ставила только сеть под коргой, которую каждое утро проверяла на гребях... Туда пробиралась не спеша, вдоль самого берега, а вниз летела по течению на размеренных махах. О рыбалке у нее были свои, особые представления. Кто-то спросил ее, как правильно вывесить груза для плавной сети, на что она ответила: “Делай полегче, а потом в веревку песочек
Зимой тетя Шура настораживала отцовский путик (дорогу с ловушками) и ходила в тайгу с рюкзаком и ружьем проверять капканы, с посохом в руке, на маленьких камусных лыжах, в игрушечных, почти круглых бродешках, в теплых штанах, фуфайке и огромных рукавицах.
С приезжими у тети Шуры установились свои отношения. Студентки посещали “колоритную” старушку, угощавшую их “вареньями и оладьями”, дивились ее жизнестойкости, писали под диктовку письма сестре Прасковье в Ялуторовск, а зимой слали посылки и открытки. Тетю Шуру это очень трогало, она отвечала: “Сизу пису одна как палец”, – и посылала кедровые орешки в мешочке, копченую стерлядку или баночку варенья. Девушки обращались к ней за советами в щекотливых делах. Тетя Шура учила: “Своим умом зыви. Музык, он – улична собака”.
Бодрая и неунывающая, она словно показывала всему белому свету, как можно выстоять. Енисей она чувствовала хребтом. Каждому явлению, времени года, птице, предмету умела она придать смысл, озаряла своим пониманием, любовью. Речь ее была живейшим творчеством, говорила она настолько необычно, что ее цитировали и, конечно, передразнивали многие бахтинские балагуры. Была и по-своему склочная, себя в обиду не давала и, кого не любила, на крик и на “матки” взять могла с пол-оборота.
Поселили в заброшенном поселке егеря Петю – молодого парня, он обжился, привез из Казахстана мать. Жили они у тети Шуры, так уж сложилось, не помню почему. Петя был помешан на рыбалке и охоте. Тетя Шура ему помогала – и советом, и делом. Сложились странные отношения, подробностей не знаю, влюбилась ли бабка, прикипела, но голову совсем потеряла и, когда ухаживал Петя за студенткой-практиканткой, бегала с безумными глазами, следила за ними, костерила разлучницу... Потом Петя уехал в Бахту работать охотником. Когда он там женился, тетя Шура подложила им в дровенник полено с порохом. Взялась Петина жена растоплять печку – печку и разворотило.
У Пети вышла неприятность с напарником: тот обвинял его в краже белок, скорее всего желая выжить с участка. Вскоре Петя развелся с женой и уехал в Тюменскую область, где стал крепко попивать. Спустя годы он приехал повидать тетю Шуру. Я тоже заехал в Мирное. Седой постаревший Петя сидел, поглядывая на початую бутылку.
– Как, Петро, дела?
– Лучше всех. – Петя взялся за стакан. Рука его дрожала, и видно было, что дела никудышные.
В рассказе “Ледоход” главным событием был переезд тети Шуры в новый дом. Старый приходил в негодность, разваливался, садился, напоминая тонущий корабль, и жить в нем становилось опасно. После долгих разговоров начальник предложил срубить новый дом за счет экспедиции, с условием, что он перейдет в собственность станции, а тетя Шура просто будет жить в нем до конца своих дней. Тетя Шура долго думала, решала, сомневалась, а потом согласилась, потому что деваться ей было некуда. Дом строили на месте старого разобранного.
Тетя Шура заботилась об одном: чтобы все в новом доме было, как в старом. Чтоб перегородка на том же месте и чтоб русская печка такая же. Когда все было почти готово, она выбежала с банкой синей краски и покрасила наличники, а потом нарисовала на них белые цветочки с листьями: “Гля-ка, как я окошки украсила”. Потом она расставила в прежнем порядке мебель: буфет, кровать, стол, стулья, постелила половики, повесила на стены все то, что висело на стенах прежнего дома: ковер с оленями, календари, плакаты, фотографии, растопыренный глухариный хвост, шкурку летяги, ленточки, колокольчики, чьи-то подарки в пакетах, и, когда я приехал проведать тетю Шуру, было полное ощущение, что это ее старый дом, – так сумела она перенести сюда прежнюю обстановку. Так же глядел с фотографии убитый молнией Максим Палыч, так же пахло от плиты горелым рыбьим жиром и так же свисал с полки кошачий хвост.
Стройка нового дома и переезд в него были важным этапом ее жизни, вернее, той ее части, которой мы стали свидетели. Больше всего бабке хотелось спокойно дожить, и новый дом был для нее и опорой, и радостью, и продолжением старого, построенного еще отцом. Дом олицетворял ее мужество, ее выбор остаться в родной деревне невзирая ни на что. “Я здесь родилась, я здесь и лежать буду”. Возрожденный, ее дом стоял как живой памятник ее несгибаемого характера.
Но, как ни приятно было закончить
Когда я зашел к ней, она с ходу закричала что-то вроде:
– Разорили!
Была она похудевшая, осунувшаяся, с лихорадочно горящими глазами. Показала, что привезла с собой из Бора, – чайник, ведро, посуду, одежду, все то, что собрали ей всей больницей. Из Бахты тоже привозили – кто что может. Она причитала: “Добрые люди не дадут пропасть!” Требовала, чтоб катерские ответили за пожар, купили лес, стройматериал. Те во главе с капитаном отстранялись:
– Ничего не знаем, ни при чем мы.
Так и жила бабка в чужой старой избенке, вела вязкие переговоры с районным начальством о строительстве. Болела давлением все сильней и сильней, потом добавился рак – лежала в районе, откуда ее как безнадежную сбагрили домой, где она вскоре умерла.
СЕРАЯ ЮБКА
1
Читая старые книги, наталкиваешься на горькое сожаление писателей по уходящему времени, уходящей России, уходящим старинным и прекрасным людям, носителям некоей тайны, по которой мы и сами с детства тоскуем и пытаемся передать эту тоску по Родине детям. И теперь, когда в очередной раз уходят целые поколения и от боли за будущее опускаются руки, снова и снова говорю себе: ничего, образуется все, если столько раз уходила Россия и до сих пор не ушла – значит, и в этот раз не уйдет совсем и прорастет, проклюнется свежими побегами на закате нашей жизни.
В детстве странные отношения были у меня со взрослыми. Когда приходили в дом интересные люди, все хотелось побыть с ними, прикоснуться к их одежде, послушать их разговоры. При этом сам я и стеснялся, и боялся быть навязчивым и страшно хотел внимания, и, чувствуя, что и нескладен, и глуп, ничего не мог с собой поделать. Жили мы вдвоем с бабушкой, и, когда к ней кто-то приходил, я выползал, улыбаясь, из своей комнаты, говорил глупости, а взрослый улыбался снисходительно и частенько меня разочаровывал какой-нибудь банальностью или мелкой воспитательной уловкой. Помню, кто-то однажды сказал мне что-то вроде: “У тебя, Миша, сейчас самое счастливое время”. А я подумал: что же здесь счастливого? Я еще маленький, не могу кататься на большом велосипеде, и все у меня не получается, и остается только с завистью глядеть на старших парней, которые носятся на мотоциклах (расстегнутая рубаха, раздутая за спиной парусом) и курят папиросы, а я все не могу поймать рыбину и по-настоящему страдаю от этой детской физической неготовости к интереснейшим взрослым занятиям. До сих пор помню это ощущение неуправляемости, когда я делаю шаг, а нога моя вдруг помимо моей воли совершает произвольное издевательское движение в сторону и по весь сандалий впарывается в зеленую коровью плюху с желтой дождевой жижицей в середке. А навстречу идет кто-то взрослый, все видит, я это чувствую, и рожа моя почему-то разъезжается в дурацкую улыбку. На дворе только что прошел дождь, и запах развороченной коровьей плюхи невообразимо острый, и все зеленое, мокрое, и на голых икрах тоже следы этой зелени.
Спросил я как-то одного взрослого, почему сосед Сашка похож на отца – такой же толстый, – и взослый сказал, что, мол, действительно так в жизни бывает: когда люди долго живут вместе, то и становятся похожими друг на друга, вот смотри, и мать у них тоже толстая, и собака тоже, и чуть ли не кошка... А я слушал его, скучнел от стыда и разочарования и чувствовал, что меня глупо и коварно водят за нос.
Только бабушка никогда не вела со мной лицемерных разговоров, как “с ребенком”, лишь с некоторой заминкой, будто собравшись с силами, отвечала прямо на вопрос, как рождаются дети или еще что-нибудь подобное. Однажды я долго повторял про себя новое, свежеузнанное ругательство, подозревая о его значении, но не имея полной уверенности, и потом, не выдержав, спросил у бабушки, что оно значит. Она перевела мне его с какой-то убийственной простотой и больше не добавила ни слова, и это было хуже, чем любой воспитательный нудеж.