Жизнь и необыкновенные приключения капитан-лейтенанта Головнина, путешественника и мореходца
Шрифт:
Здесь, вынув из сундучка полуштоф и две большие чарки, он живо заставил молчаливого курильца заговорить, безустали расспрашивая его о своем барине, здоров ли тот, заботился ли кто-нибудь о нем в плену, вспоминал ли он о Тишке и не забыли ли Тишку его дружки — Шкаев и Макаров.
Но курилец, выпив чарку, а потом другую, мог только повторять:
— Хо, хо, ероси. (Что значит, по-японски, хорошо.)
Он вдруг забыл все русские слова, какие в трезвом виде твердо знал.
Тишка плюнул с досады, но тут же смягчился, обнял курильца, и оба они запели: Тишка
На другой день, переправив Симанова и Алексея обратно на борт японского судна и снабдив Такатаи-Кахи письмами к Головнину и к другим пленникам, Рикорд поднял якорь, вышел из гавани и взял курс на Охотск при полных парусах, чтобы через месяц снова вернуться за пленниками и привезти японцам те бумаги с печатями и российским гербом, которых они так упорно, лукаво и вероломно добивались в продолжение двух лет.
Глава двадцать шестая
ЗАПОЗДАЛЫЕ ВЕСТИ С РОДИНЫ
С великим нетерпением Василий Михайлович ожидал возвращения Симанова. Этот матрос, не отличавшийся особенной расторопностью и умом, казался ему теперь самым светлым посланцем.
Едва Симанов показался в дверях оксио, Василий Михайлович бросился ему навстречу. В первое мгновенье волнение его было так сильно, что он мог только произнести:
— Ну! Ну! Что там у нас?
— Так что все благополучно, ваше высокоблагородие, — отвечал Симанов. — Дюже хорошо угощали ребята.
— Чудак! — воскликнул Василий Михайлович. — Разве я тебя о том спрашиваю! Что там, в России?
Но Симанов немногое сумел передать из того, что говорил ему Рикорд, который и сам, впрочем, мало знал о событиях в России и Европе.
Симанов мог сообщить лишь, что французы напали на Россию, были уже в шестнадцати верстах от Смоленска, где, однакож, им задали добрую трепку, несколько тысяч положили на месте, а остальные с Бонапартом едва уплелись домой.
Это было все, что Василий Михайлович узнал о великой войне двенадцатого года, о бедствиях, потрясших Россию, о радостях и победах русского народа, столь незаметно для самих пленников менявших, может быть, их судьбу и возвращавших их на родину.
— Несчастный!— воскликнул всердцах Головнин. — Что за глупый жребий выбрал тебя, а не Шкаева или другого!
Видя, что от Симанова больше ничего не узнать, Головнин обратился к курильцу Алексею, но и тот нового ничего не прибавил к сказанному Симановым. Закурив свою трубочку, он сказал только, что на русском судне «шибко добрые люди».
Тогда Василий Михайлович стал расспрашивать Кумаджеро и Теске, но те отговорились незнанием.
Впрочем, Теске вскоре сообщил ему, будто голландцы, приходившие в Нагасаки, рассказывали, что французы заняли Москву, которую русские подожгли и оставили.
Но это известие показалось Головнину настолько неправдоподобным, что он рассмеялся:
— Этого
Спустя три дня русских пленников в последний раз привели во дворец матсмайского буньиоса, где столько раз они стояли связанные перед писцами и чиновниками.
Губернатор объявил Головнину, что если русский корабль, обещавший в нынешнем году притти в Хакодате, действительно доставит нужную бумагу и матсмайский буньиос найдет ее удовлетворительной, то правительство уполномочивает его отпустить русских в их отечество, не дожидаясь разрешения из столицы.
— Капитан Хаварин! — торжественно заявил при этом губернатор. — Вследствие этого повеления вы все должны через несколько дней отправиться в Хакодате. Я тоже туда прибуду, и мы будем видеться.
Из замка пленников привели в тот самый дом, из которого они когда-то бежали. Теперь он был отлично убран, все внутренние решетки из него были удалены, стража не была вооружена. А за столом прислуживали пленникам нарядно одетые слуги, и кушанья подавались в богатой лакированной посуде.
В эти радостные дни Хлебников стал понемногу приходить в себя. Минуты прояснения посещали его все чаще, он снова делался добрым и верным товарищем.
В эту же пору прибыл из Эддо академик Адати-Саннай, пожелавший через русских воспринять достижения европейской науки. Ни Головнин, ни Хлебников не отказали ему в этом. Хлебников написал для академика логарифмические таблицы, объяснив, как ими пользоваться, а Василий Михайлович сделал для него обширные выписки из французской Либесовой физики со своими собственными толкованиями о новейших открытиях в этой области, а также и в астрономии.
И вот снова наступил майский день, как год назад, когда пленники бежали в горы, — день, суливший им настоящую свободу.
Городом шли торжественно, с церемониалом, хотя вооруженного конвоя уже не было. Сотни людей бежали за русскими. Теске сопровождал их.
За городской чертой каждому было предоставлено выбрать способ передвижения: кто хотел, мог итти пешком, а кто желал ехать, для тех были приготовлены верховые лошади. Следовали той самой дорогой, какой пришли из Хакодате, останавливаясь в тех же самых селениях, что и раньше, но теперь русские моряки шли как свободные люди.
Лишь с одного Мура японцы не спускали глаз, опасаясь, как бы он не сделал чего-нибудь над собой, ибо, когда пленники шли городом, он заливался такими горькими слезами, словно покидал отчий дом, и потом всю дорогу плакал.
На расспросы японцев о причине его слез Мур отвечал:
—Я не достоин великих благодеяний, какие вы мне оказываете. Меня мучит совесть, что я не могу отплатить вам тем же.
А когда его спросил о том же Василий Михайлович, Мур сказал:
— Вас всех жалею, оттого и плачу. Я вижу все хитрости и все коварство японцев, которые всех нас погубят. Неужто вы не видите, что все это одно комедийство?
«Безумен ли он в самом деле или только притворяется безумным?» — думал Василий Михайлович, и последнее показалось ему наиболее ужасным, наиболее жалким состоянием человека.