„В ее черных глазах стояла неподвижная точка, — с тайным испугом замечает Гарвей, глядя в лицо своей таинственной собеседнице. — Глаза, если присмотреться к ним, вносили
впечатление грозного и томительного упорства, необъяснимую сжатость, молчание, — большее, чем молчание сжатых губ“. „Не задумывайтесь о мраке“, — загадочно роняет Фрези, уловившая в словах Гарвея смятение и жалость. Когда читаешь роман впервые, особенно в юности, стремительность сюжета и нервная карнавальная праздничность „Бегущей“ захватывают так, что нетрудно подчиниться этому запрету. Но стоит задуматься, и бездна, над которой скользит упорнейшая из беглянок, вздуется, как во дни потопа, и накроет волшебный материк. Адская пасть поглотит рай, ибо за поэтичной легендой о Фрези прячется картина ада. От нее веет древним ужасом: казнью Данаид, осужденных наполнять бездонную бочку, Танталовым голодом среди лакомых яств, тяжестью Сизифова камня. Абсолютная свобода оказывается двойником абсолютной неволи, погоня за мечтой — бесконечной дорогой никуда.…Вот и нарушены
запреты. Сказано то, о чем „говорить нельзя“. Вроде бы все получается, как положено: и чудеса, и „разоблачения“, словно в благопристойном сеансе цирковой магии по Булгакову. Если еще малость поднажать, глядишь, удастся добыть из гриновской прозы прописную мораль. Что-нибудь насчет спасительной умеренности, здравого смысла, скромного труда и почитания всего, что испокон веку… Но Фрези Грант ускользает, „тихо и лукаво смеясь:— О нет, нет! Никто никогда не мог удержать меня насильно…“ В волосах у нее сверкают жемчужные гребни, бег похож на танец, золотые туфельки легки и сухи, и стая акул зря торопится вслед, рассекая волны острыми плавниками, — не догнать.
Ничего не поделаешь: это поэзия. Она многое знает о нас и о дорогах, которые мы вольно или нехотя выбираем, но нет смысла выспрашивать ее, припирая к стене. И все равно неизвестно, кто лучше понимает ее намеки: усталый седеющий толкователь или девочка, со смехом и волнением стоящая перед загадочной картиной: „О, дорога! Куда?!“