Жизнь как она есть
Шрифт:
Он:Угощать?.. Пока я буду угощать тебя…
И в этот момент я ощутила острый, обжигающий удар по лицу, как будто кто-то приложил к нему раскаленное железо и с силой отдернул. Раньше, когда я слышала от бабы Марили, что у нее «в глазах побежали желтые и черные круги», мне было смешно. Но теперь у меня тоже потемнело в глазах и побежали разводами черные и желтые круги, кольцами и пятнами. Я отлетела в угол и ударилась головой о стену, но тут же попыталась подняться. Офицер снова ударил меня, на этот раз сапогом в бедро.
Никогда в жизни я еще не
Улыбающаяся маска вместо лица (а офицер продолжал улыбаться, и выражение его лица не изменялось ни на секунду) вызывала во мне такое омерзение и бешенство, что я готова была броситься на него с кулаками, кусать и рвать ногтями эту холеную харю с погасшими глазами, словно затянутыми белесой пеленой. Мне не было ни страшно, ни больно, меня только захлестывала горячая волна ненависти и чувство собственного бессилия. По лицу и шее текла кровь.
Невозможно объяснить — почему, но я в упор глядела на офицера так пристально, как будто старалась прочитать что-то на его лице. Когда я встала, гестаповец больше не бил меня. Как будто бы ничего не произошло, как будто мое лицо и сарафан не были залиты кровью, офицер продолжал задавать вопросы:
Он:Сколько тебе лет?
Я:Пятнадцать.
Он:Где сейчас твоя мать?
Я:Пошла на поле.
Он:Сколько лет матери?
Я:Тридцать шесть.
Он:Отцу?
Я:Сорок.
Он:Скоро вернутся?
Я:Не знаю. Они недавно ушли.
Он:Мы подождем. А пока… пока мы посмотрим.
Он обернулся к солдатам, что-то резко сказал им по-немецки, а мне и Марату велел сесть на скамейку. Начался обыск. Марат с жалостью посмотрел на меня и прошептал:
— Адок, вытри кровь, этот гад, кажется, вышиб тебе глаз.
— Ничего, маленький, глаз цел.
Офицер посмотрел на нас внимательно и как будто даже ласково сказал:
— Вы не будете шептаться. Вы не будете говорить ни одного слова.
И мы не говорили. Мы только смотрели друг на друга. Бедный Маратик! Я как-то за все это время ни разу не посмотрела в его сторону. А он видел, как меня бил офицер, и ничем не мог помочь мне. Разница в возрасте была у нас четыре года, я чувствовала себя значительно старше брата. Он сидел непривычно бледный, с такими сжатыми челюстями, что его и без того худые скулы выпирали еще больше. Что он думал в эти минуты, «наш мужчина», как звала его мама?
Солдаты ворочали мебель, рвали обои, перетряхивали постели, простукивали полы, заглядывали в каждый угол, в каждую щелочку, облазили подполье, исследовали горшки и кувшины, даже золу в печке: ничего не нашли. Связали в простыню мамино белье. Офицер молча подошел к скамейке, Марата отбросил в сторону, а сам стал обыскивать меня.
Никогда не забуду этого унижения, этих рук, шарящих по телу. Мне было бы легче, если бы он бил меня, боль спасала, давала силы и ненависть, а тогда я чувствовала себя не только беспомощной, но оплеванной с ног до головы.
— Сядь! — приказал мне офицер и вытащил из-за голенища сапога свой стек.
Я подобрала остатки своего сарафана и кое-как прикрылась ими.
Во дворе солдаты стояли без дела и разговаривали. Все, что происходило здесь в доме, казалось, нисколько не занимало их. Странно, что обыск шел только в доме. Но это промелькнуло в моем сознании просто так. Я думала и тревожилась совсем о другом. И когда вдруг услышала голос мамы, какая-то сила подбросила меня к окну.
— Где дети? — громко спросила мама.
— Мы здесь! — крикнула я.
Офицер и солдаты быстро вышли во двор.
Я увидела лицо мамы в профиль. Она уже шла к калитке со двора, за ней солдат и полицай, а потом Домарев и за ним остальные гестаповцы и полицаи. Я подбежала к окошку, выходящему на улицу, и еще раз увидела маму. Коса ее упала из-под головного тонкого шарфика на спину, старенькая жакетка цвета хаки, голубой в цветочках домашний халат и старые сапожки на босу ногу, которые она надевала только в лес. Вот и все. Такой я запомнила маму в последний раз. Такой она навсегда уходила из нашего дома. Но разве я знала, что это навсегда? Я еще надеялась на какое-то чудо. Ничего у нас в доме не нашли. Может быть, и у мамы и Домарева тоже ничего не было.
Вернулся полицай, спросил, где документы. Мамина сумочка со всеми документами висела на стене; удивительно, но во время обыска ее не заметили. Я сняла сумочку и отдала ее со всем содержимым. Там же был мой аттестат об окончании восьмилетки.
Не помню уже, когда исчез из дому Марат… Я не могла двигаться — руки и ноги словно ватные, голова и бедро болят, во рту все разбухло: и язык, и десны. Я дотащилась до кровати и упала на нее в полузабытьи. Меня окружали чудовища, сверху нависло что-то огромное, необъятное, необъяснимое, как когда-то в детских снах, после которых я про сыпалась в слезах. Сколько так прошло времени, не могла понять.
Проснулась, когда в окошко постучал наш бывший колхозный бригадир Алексей Казей и сказал, что меня требуют в сельсовет гестаповцы.
Я огляделась: в доме все перевернуто вверх дном. На столе лежало несколько свернутых из «моршанки» папирос. У меня мелькнула вполне осознанная мысль, что ночи уже прохладные и маме будет холодно, нужно захватить что-то теплое и еще махорку: маме и Домареву пригодится. Я взяла пачку махорки, курительную бумагу и старенький пуховый платок из шкафа, уже с дырками, который отец привез из Кисловодска еще в 30-х годах.