Жизнь как она есть
Шрифт:
Она не смогла выполнить своего обещания. Она не вернулась, но все равно возвращается ко мне постоянно все эти долгие годы, месяцы и дни. Это не мистика — это боль и память сердца. Да, это для меня только доказательство продолжения всего доброго и светлого на земле.
И чем дальше отодвигаются те горестно-трагические события, тем ближе и дороже становится мне мама, доступнее внутренний мир, понятнее ее жизнь и смерть, священнее и трогательнее память о ней.
ОДНИ
Туго пришлось нам с Маратом. Так туго, что и передать трудно.
Сначала мы сожгли забор, потом стали разбирать сарай, а после ездили с санками в лес, рубили сухостой и кое-как отапливались.
Оставались у нас еще кое-какие старые тряпки, и мы на них выменивали продукты. Ходили в Ляховичи к дяде Саше, и он делился, чем мог, из своих скудных запасов.
В конце зимы 42-го года нас стали навещать Дядиченко и Привалов. Они уже были в лесу, в партизанской группе, и потому приходили к нам только ночью, вооруженные. Каким-то чудом, еще с папиных времен, у нас сохранилась бумага, чистые тетради (папа очень любил бумагу, тетради, ручки, карандаши и не жалел на все это денег), и мы охотно отдавали все это партизанам.
Как-то раз Дядиченко и Привалов подали мне мысль попробовать устроиться на работу в имение, где теперь располагался гарнизон. Партизанской группе нужны были сведения о численности солдат и офицеров, о передвижениях войск. В тот же день на улице меня встретила баба Мариля и, как всегда, стала ругать и отчитывать. Опять та же песня: «Ты что, по материнской дорожке катишься?» Но было в ее словах и что-то новое, настораживающее: «Доигралась ты, доигралась, девонька. За твоим домом во все глаза следят. Вздернут тебя на веревочку — и оглянуться не успеешь. Мальчишку бы пожалела, если самой не страшно!»
Что она знала и откуда, понятия не имею. А может, просто запугивала меня. На всякий случай, когда в следующий раз пришли ребята из лесу, я им рассказала о встрече с бабой Марилей.
Они, не задерживаясь, ушли, оставив нам с Маратом кусок вареного мяса (а мы уже давным-давно его и в глаза не видели, жили впроголодь, питаясь бульбой). С тех пор друзья надолго исчезли.
За это время я сумела устроиться на работу в гарнизон. Меня взяли горничной к гауптману. Я должна была делать уборку в его спальне и гостиной, стирать белье, приносить ему из столовой еду. Это было пехотное подразделение. Потом сюда же прибыла легкая артиллерия (калибр пушек точно не помню). Я их свободно могла подсчитать, да и солдат тоже. Я знала расположение всех построек и даже подземные ходы. Мне выдали пропуск в гарнизон с 9 утра до 18 часов. Мы с Маратом были, что называется, полны сведениями, но из лесу к нам никто не приходил. А через две недели меня выгнали из гарнизона по доносу Опорожа.
Я столкнулась с ним в дверях столовой.
— Ты что здесь делаешь? — загораживая мне дорогу, спросил он.
— Работаю.
— Работаешь? Где же это ты работаешь?
— Горничной у господина гауптмана.
Он стал хохотать.
— Ах, горничной! Вот оно что! — И вдруг закричал:- Брысь! Я тебе покажу горничную!
Не дожидаясь худшего, я убежала на квартиру гауптмана. Но через несколько минут явился
Так закончилась моя служба у гауптмана.
Пришла ранняя дружная весна. Мы жили без мамы уже полгода. Трудно даже представить себе, как мы перебивались и изворачивались. Весной начали собирать на полях не выкопанную с прошлого года бульбу и варили ее в «мундире». Фашисты в это время начали сгонять молодежь с окрестных сел на торфоразработки.
Между деревнями Кукшевичи и Зосино по руслу реки Уса раскинулись большие торфяные болота. Там всегда добывали торф, да и сейчас существует этот промысел.
Было объявлено, что все, кому минуло 16 лет (а мне еще 23 декабря исполнилось 16), обязаны работать на торфе или ехать в Германию.
Некоторые откупались, других просто прятали родственники, у меня таких возможностей не было.
Не оставалось ничего другого, как пойти на торф.
Марат жил со мной, но голод заставлял его бегать и к бабе Мариле, и к теткам.
С конца апреля и до конца августа я вставала в четыре часа утра, к пяти уже была на болоте — и дотемна. Часов там никто не считал. Во всяком случае, наши надсмотрщики. Зато мы время хорошо чувствовали своим горбом.
Летом у нас очень поздно темнеет, так что день длился по 15–16 часов. С самого раннего утра до позднего вечера по деревянному настилу я откатывала груженные мокрыми кирпичами торфа вагончики. Ни минуты отдыха. Парень где-то на дне карьера, прямо в воде, режет торф и выбрасывает мне наверх. Я должна схватить каждую кирпичину, уложить на вагонетку, поворачиваться, снова хватать — укладывать, хватать — укладывать. Когда вагонетка полна, я везу ее к месту сушки, метров за восемьсот, а то и за километр.
Там я снимаю и аккуратно укладываю кирпичины «в клетку» и возвращаюсь к карьеру. За это время мой напарник уже успел нарезать мне в запас столько торфа, что погрузка идет без минуты промедления: хватаю и укладываю, хватаю и укладываю. А взад-вперед ходят с плетками надзиратели — попробуй промедлить или не так укладывать кирпичи! Один раз у моей соседки обрушилась клетка. На бедную девушку набросились три полицая и били ее так яростно, так безжалостно, что даже немец, который был здесь за главного, остановил их. Я дрожала при одной мысли, что и меня может постигнуть такая участь. А сил для этой каторжной работы было очень мало. Да и откуда им взяться? Из дому на обед мне нечего было взять, я постоянно голодала. Марат иногда приносил мне от бабы Марили и теток то кусочек хлеба, то картофелину. Я тут же все это съедала.
Когда начинался перерыв на обед (единственный час за весь длинный день), я испытывала такие муки, что уходила подальше к реке, чтобы не видеть, как едят другие.
Я садилась на берегу реки, смотрела в воду, меня клонило ко сну. Иногда засыпала, этим, наверно, и спасалась. Как-то раз моя одноклассница из деревни Кукшевичи, Иринка Лобач, разбудила меня и опросила:
— Ты почему не обедаешь?
— А у меня ничего нет.
— Дура я, дура, — ругала себя Иринка, — как это я заметила, что ты все время уходишь одна. Вот у меня остался кусочек мяса и хлеб. Возьми съешь.