Жизнь Клима Самгина (Часть 1)
Шрифт:
Но однажды дядя Хрисанф заставил Диомидова и падчерицу свою прочитать несколько сцен из "Ромео и Юлии". Клим, равнодушный к театру, был поражен величавой силой, с которой светловолосый юноша произносил слова любви и страсти. У него оказался мягкий тенор, хотя и не богатый оттеками, созвучный. Самгин, слушая красивые слова Ромео, спрашивал: почему этот человек притворяется скромненьким, называет себя диким? Почему Лидия скрывала, что он талантлив? Вот она смотрит на него, расширив глава, сквозь смуглую кожу ее щек проступил яркий румянец, и пальцы руки ее, лежащей на колене, дрожат.
Дядя Хрисанф,
– Отлично!
– закричал он, трижды хлопнув ладонями.
– Превосходно, но не так! Это говорил не итальянец, а - мордвин. Это - размышление, а не страсть, покаяние, а не любовь! Любовь требует жертв. Где у тебя жест? У тебя лицо не живет! У тебя вся душа только в глазах, этого мало! Не вся публика смотрит на сцену в бинокль...
Лидия отошла к окну и, рисуя пальцем на запотевшем стекле, сказала глуховато:
– Мне тоже кажется, что это слишком... мягко.
– Нисколько не зажигает, - подтвердила Варвара, окинув Диомидова сердитым взглядом зеленоватых глаз. И только тут Клим вспомнил, что она подавала Диомидову реплики Джульетты бесцветным голосом и что, когда она говорит, у нее некрасиво вытягивается шея.
Диомидов опустил голову, сунул за ремень большие пальцы рук и, похожий на букву "ф", сказал виновато:
– Не верю я в театр.
– Потому что ни чорта не знаешь, - неистово закричал дядя Хрисанф. Ты почитай книгу "Политическая роль французского театра", этого... как его? Боборыкина!
Наскакивая на Диомидова, он затолкал его в угол, к печке, и там убеждал:
– Тебя евангелием по башке стукнуть надо, притчей о талантах-!
– В притчу эту я тоже не верю, - услышал Клим тихие слова.
"Конечно, он глуп", - решил Клим, а Лидия засмеялась, и он принял смех ее как подтверждение своей оценки.
Позднее, сидя у нее в комнате, он сказал:
– Помнишь, отец твой говорил, что все люди привязаны каждый на свою веревочку и веревочка сильнее их?
– Он сам - на веревочке, - равнодушно отозвалась Лидия, не взглянув на него.
– Если ты о Семене, так это - неверно, - продолжала она.
– Он свободен. В нем есть что-то... крылатое.
Говорила она неохотно, как жена, которой скучно беседовать с мужем. В этот вечер она казалась старше лет на пять. Окутанная шалью, туго обтянувшей ее плечи, зябко скорчившись в кресле, она, чувствовал Клим, была где-то далеко от него. Но это не мешало ему думать, что вот девушка некрасива, чужда, а все-таки хочется подойти к ней, положить голову на колени ей и еще раз испытать то необыкновенное, что он уже испытал однажды. В его памяти звучали слова Ромео и крик дяди Хрисанфа:
"Любовь требует жеста!"
Но он не нашел в себе решимости на жест, подавленно простился с нею и ушел, пытаясь в десятый раз догадаться: почему его тянет именно к этой? Почему?
"Выдумываю я ее. Ведь не может же она открыть мне двери в какой-то сказочный рай!"
И все-таки чувствовал, что где-то глубоко в нем застыло убеждение, что Лидия создана для особенной жизни и любви. Разбираться в чувстве к ней очень мешал широкий поток впечатлений, -
По воскресеньям, вечерами, у дяди Хрисанфа собирались его приятели, люди солидного возраста и одинакового настроения; все они были обижены, и каждый из них приносил слухи и факты, еще более углублявшие их обиды; все они любили выпить и поесть, а дядя Хрисанф обладал огромной кухаркой Анфимовной, которая пекла изумительные кулебяки. Среди этих людей было два актера, убежденных, что они сыграли все роли свои так, как никто никогда не играл и уже никто не сыграет.
Один из них был важный: седовласый, вихрастый, с отвисшими щеками и все презирающим взглядом строго выпученных мутноватых глаз человека, утомленного славой. Он великолепно носил бархатную визитку, мягкие замшевые ботинки; под его подбородком бульдога завязан пышным бантом голубой галстух; страдая подагрой, он ходил так осторожно, как будто и землю презирал. Пил и ел он много, говорил мало, и, чье бы имя ни называли при нем, он, отмахиваясь тяжелой, синеватой кистью руки, возглашал барским, рокочущим басом:
– Я его знаю.
И больше ничего не говорил, очевидно, полагая, что в трех его словах заключена достаточно убийственная оценка человека. Он был англоманом, может быть, потому, что пил только "английскую горькую", - пил, крепко зажмурив глаза и запрокинув голову так, как будто хотел, чтобы водка проникла в затылок ему.
Другой актер был не важный: лысенький, с безгубым ртом, в пенснэ на носу, загнутом, как у ястреба; уши у него были заячьи, большие и чуткие. В сереньком пиджачке, в серых брючках на тонких ногах с острыми коленями, он непоседливо суетился, рассказывал анекдоты, водку пил сладострастно, закусывал только ржаным хлебом и, ехидно кривя рот, дополнял оценки важного актера тоже тремя словами:
– Он был алкоголик.
Уверял, что пишет "Мемуары ночной птицы", и объяснял:
– Ночная птица - это я, актер. Актеры и женщины живут только ночью. Я до самозабвения люблю все историческое.
И, подтверждая свою любовь к истории, он неплохо рассказывал, как талантливейший Андреев-Бурлак пропил перед спектаклем костюм, в котором он должен был играть Иудушку Головлева, как пил Шумский, как Ринна Сыроварова в пьяном виде не могла понять, который из трех мужчин ее муж. Половину этого рассказа, как и большинство других, он сообщал шопотом, захлебываясь словами и дрыгая левой ногой. Дрожь этой ноги он ценил
довольно высоко:
– Такая судорога была у Наполеона Бонапарта в лучшие моменты его жизни.
Клим Самгин привык измерять людей мерою, наиболее понятной ему, и эти два актера окрашивали для него в свой цвет всех друзей дяди Хрисанфа.
Человеком, сыгравшим свою роль, он видел известного писателя, большебородого, коренастого старика с маленькими глазами. Создавший себе в семидесятых годах славу идеализацией крестьянства, этот литератор, хотя и не ярко талантливый, возбуждал искреннейший восторг читателей лиризмом своей любви и веры 'в народ. Славу свою он пережил, а любовь осталась все еще живой, хотя и огорченной тем, что читатель уже не ценил, не воспринимал ее. Обиженный этим, старик ворчливо поругивал молодых литераторов, упрекал их в измене народу.