Жизнь московских закоулков. Очерки и рассказы
Шрифт:
– Я думал, барин, что вы это не меня кличете…
– Цыц! Тебя или другого – все равно. Сейчас должен бежать, как только заслышишь мой голос. Марш в кабак! Штоф очищенной и дюжину баварского! Да не забудь смотри: Фрицовской фабрикации {38} спрашивай.
– Это, сударь, Ванюшка на эфти дела ходок, а не я. У него вся родня такая!.. Вся она у него на эфтих делах без остатку сгасла, – говорил испуганный мальчик. – Вон, вон он убежать хочет от вас из дров. Заслышал, что про него вам сказывают, и убежал.
38
…Фрицовской
– Веди меня к нему, куда он убежал! Я ему покажу. Ах, шельмы! Ах, канальи! Проливай после этого за них свою кровь! – шутил Бжебжицкий, и компания, смотревшая из окон на его экспедицию, вторила его шуткам громким смехом, пронзительно скандализировавшим ночную тишину.
И тут же, в довершение эффекта, раздается звонкий крик вчерашнего шершавого мальчишки, которого феодальный прапорщик насильно протискивает в кабак.
– Не пойду, не пойду! – кричит ребенок. – Что я вам буду ходить-то? Колотить-то меня и без вас раз сто в день колотят.
– А вот тебе, ракалия, сто первый! Вот тебе сто первый! Пойдешь?
– Не пойду. Бейте: я ведь терпелив. Меня эфтим, небось, не изнимете.
– Врешь, пойдешь! Вррее-шь, пойдешь! Ну, говори: пойдешь теперь?
– Пойду, пойду, барин! Сейчас летом полечу, пустите только…
– Что? Не стерпел? А туда же толкует, что его ничем не изнимешь. Ну, бежи же да смотри: у меня не зевать!
В это время, словно из какого подземелья, послышалось сначала визжание дверного блока, а потом голос дворника:
– У нас, ваше в-дие, не такой дом, чтобы в нем буянить! Буянство в нем тоже не дозволяют…
– Ш-што? – спросил прапорщик. – Выплыви, каналья, на свежую воду, я на тебя погляжу…
Дворник моментально скрылся после этого столь законного желания, выраженного непобедимым воином; а шершавый паренек, род которого без остатка угас в московском мастерстве, благополучно прошмыгнул в калитку.
– Я тебе в первый и в последний раз говорю, – протяжно толковал на дворе Бжебжицкий оставившему поле битвы дворнику, – у меня, брат, руки по швам. Я, брат, не люблю. Я, любезный друг, прямо тебе скажу: никакие мордасы мне сопротивляться не в силах. Вот что!
И все, что было живого в доме, навсегда запамятовало эти заключительные слова бравого солдата, как сам себя называл прапорщик, так что после этого изречения не находилось ему ни спорника, ни поборника в целом квартале и даже в близлежащих окрестностях. Пошло, следовательно, дело таким образом, что не только приказания самого прапорщика беспрекословно исполнялись мастеровым населением дома, но даже и приказания протежируемых им полковничьих дочерей, безместных гувернанток, несчастных девиц и разорившихся миллионерок-купчих, которые неудержимыми волнами влились в Татьянины комнаты снебилью.
В окнах швейной и цветочных мастерских, помещавшихся на том же дворе, показались толстые коленкоровые шторы; но когда эти шторы оказались бессильными сдерживать натиски Бжебжицкого и компании, квартировавшей у Татьяны, окна были закрыты почти наглухо частыми проволочными решетками. Но изобретательность Татьяниных
– Лукерья! – говорил кухарке один бородатый юноша, – подай свечи, да ежели Дуняша из цветочной прибежит, скажи ей, что меня дома нет. Тетенька, мол, к нему с машины неожиданно приехала. Ни под каким видом не пускай. Понимаешь?
– Проказник вы, Петр Лукич! – улыбается Лукерья, медленно покачивая головой.
– Что? – в свою очередь осведомляется Бжебжицкий, промывая горячим чаем длинный черешневый чубук. – Верно: цвели, цвели цветики, да поблекли?
– Комиссия! – отвечает борода. – Не знаю, как отвязаться. Плачет, как река льется. По чем? – сего никто понять не в состоянии.
– А вы ее, за слезы-то, взяли бы за белы руки да за длинный хвост – да на лестницу. А то не знает, как отвязаться! – поучительно наставляет Бжебжицкий юную бороду. – А позвольте узнать чин, имя, фамилию и состояние особы, находящейся у вас в настоящее мгновение.
– Тише! – шепчет юный. – Это такая история, такая странная история! Вот смотрите: дала сейчас двадцать пять серебром и приказала за ужином посылать.
– Отцы мои! – ужаснулся Бжебжицкий. – Ну-ка, покажите деньги-то. Так, так: депозитка {39} наяву. Так я, друг мой, в момент распоряжусь ужином. Только вот одежонку накину.
39
Депозитка – здесь: денежная ассигнация.
– Смотрите только, – трепещет юноша, – не просадите в бильярдной. Осрамите меня.
– Полно, пожалуйста. Что я за дурак такой! Этими странными, как вы их называете, историями нужно пользоваться да пользоваться. Тут протекция может быть. Тут, – чем черт не шутит! – городничество чудесное можно с одного выстрела зацепить. Таких чудес-то иные люди во всю жизнь стараются достичь, да не достигают. Вот что! Так я живо сооружу трапезу. У меня тоже, как у онамеднишнего мальчишки, весь род на этом мастерстве угас.
– Лукерьюшка! Дома Петр Лукич? – спрашивает цветочница Дуняша про бородатого счастливца. – Насилу-то я к вам урвалась от хозяйки. Дай, мол, пойду вечерок скоротаю.
– Ох, девушка, девушка! – грустно сказала Лукерья, – чуть ли не пришел конец вечерки-то тебе у нас коротать. Не велел ведь твой дома сказываться. «Скажи, – говорит, – ей, что ко мне тетка приехала». А какая она, черт, тетка? Расфуфырена точно до страсти, аки барыня какая большая! В третий раз уж гостит у него.
– Что же, она и теперича у него сидит? – торопливо выпытывает Дуняша, побелевши всем своим румяным, шестнадцатилетним личиком.