«Жизнь моя, иль ты приснилась мне...»(Роман в документах)
Шрифт:
— И с тобой, недоумком, я два года возился, — меж тем продолжал Елагин, подправляя бритвой висок, — вот ты и отблагодарил!
— Виноват, товарищ майор, — вступился я. — Если бы я знал…
— Если бы!!! — оборачиваясь, в ярости закричал Елагин; остатки мыльной пены белели у него на шее и на левом виске. — Если бы у моей бабушки были яйца, она была бы дедушкой!.. В день полкового праздника, когда людям выдан алкоголь, командир роты не имеет права уходить из расположения раньше отбоя! Более того, через час после отбоя он должен пересчитать спящих по ногам и головам и убедиться, что все на месте. Офицер — это круглосуточные обязанности и круглосуточная ответственность! А ты напялил чужую фуражку, — он смотрел на меня с откровенным презрением и неприязнью, — и смылся сразу после обеда, бросив на произвол полсотни подвыпивших подчиненных, рядовых и сержантов, будто тебе все до фени и за роту ты не отвечаешь!
Отметив про себя, что надо без промедления вернуть Коке фуражку
— Ты оставил за себя Шишлина, он поручил роту сержанту, а тот взял и сам первым нажрался! Аллес нормалес!.. — возвратясь к окну, с издевкой сказал Елагин и после короткого молчания продолжал. — Двое погибли и двое ослепли, так что отстранение от должности ты заслужил и на меня не рассчитывай, я тебя защищать не буду! Совесть не позволяет!.. — пояснил он. — Иди к Астапычу, он человек добрый, жалостливый, и ты у него в любимчиках, иди к Фролову, он тоже относится к тебе неплохо… Может, они подсоломят… Не знаю… Боюсь, им сегодня не до тебя, у них сегодня еще «чепе» с полковником из Москвы… Еще один труп, ты же слышал… Тебя будут долбать и спереди, и сзади, но ты иди и царапайся — до последнего! Другого выхода у тебя нет. Дышельман — собака с повышенной злобностью, чтобы устроить мне подлянку, будет тебя топить вмертвую, схавает без соли — надеюсь, ты это уже понял?!
— За что? — потерянно проговорил я.
— Революционный инстинкт!.. Не было бы меня и тебя, других бы жрал!.. Это слепой животный инстинкт… постоянная жажда крови… — раздумчиво сказал Елагин. — Кем бы он был до революции?.. Жил бы в черте оседлости, где-нибудь в Сморгони или в Бердичеве, сапожничал или портняжничал, унижался бы перед заказчиками и перед каждым городовым шапку бы ломал! Был бы он тогда ничем, а теперь стал всем!.. Инспектор политотдела корпуса — это тебе не хала-бала, не фуё-моё и не баран начихал! Собирает недостатки, выискивает нарушителей и врагов и прямиком информирует начальника политотдела или самого командира корпуса… Раньше это доносами называлось, а теперь информацией… Да его не только равные по званию, его и полковники боятся!.. Вот напишет, как угрожал, что ты спал с немкой, и она тебя завербовала, и ведь не отмоешься!.. Жизни не хватит!.. Такую кучу навалит — на тачке не увезешь!.. А вот тебя увезти запросто могут!.. На Колыму, медведей пасти, — уточнил Елагин, с хмурым видом глядя в окно и, малость погодя, повернув ко мне лицо, продолжал. — Когда будет приказ командира корпуса, его не переделаешь, и уже никто — ни Астапыч, ни Фролов — тебе не поможет! А как оценит произошедшее генерал, неизвестно. С подачи Дышельмана он может и тебе «Валентину» прописать! Что мог, я сделал, а теперь сопли жуй и царапайся сам!
— Разрешите идти? — после недолгой растерянности я вскинул руку к козырьку, продолжая озабоченно осмысливать сказанное майором.
Своим неожиданным заявлением, что защищать меня не будет, он словно облил меня холодной водой; его предположение о возможном предании меня суду Военного трибунала и о том, что меня могут отправить на Колыму пасти медведей, показалось мне нелепым и невероятным — я не чувствовал себя совершившим преступление, я был убежден, что, коль оставил за себя офицера, командира взвода, го он и должен отвечать за все, что произошло; однако совет Елагина царапаться до последнего, идти к командиру дивизии и начальнику штаба — они действительно относились ко мне по-доброму, по-отечески — побуждал меня к активным действиям.
— К Астапычу и Фролову ты пойдешь потом, ближе к вечеру. А сейчас обеспечь похороны! К обеду чтобы были два гроба, грузовик и два комплекта нового обмундирования! — приказал он. — Отбери десять человек с автоматами для салюта! Похороны надо провести с отданием воинских почестей, а при отравлениях никакие почести не положены! Так что холостых патронов нам не дадут, возьмешь боевые! [75] Место для захоронения я выберу сам, а ты после завтрака выделишь трех человек с лопатами отрыть могилу! И к пятнадцати часам привезешь все в медсанбат, там и встретимся.
75
Статья 269 Устава гарнизонной службы Красной Армии того времени предусматривала производство салюта при погребении военнослужащих не боевыми, а холостыми патронами.
Я напряженно запоминал каждое его слово, и тут на меня какое- то затмение накатило и неожиданно я сказал:
— Товарищ майор, разрешите доложить… В двенадцать часов я должен участвовать в соревнованиях в корпусе по бегу, прыжкам и метанию гранаты. Есть приказ… Должны были я и Базовский, но Базовский…
— Не зря говорят, кому Бог дает должность, тому он дает и разум, но ты, Федотов, недоумком
…И снова я жил выполнением ближайшей задачи, на этот раз удручающей, скорбной — изготовлением гробов. Бойцы в роте мне подсказали, что неподалеку от казармы в большом сарае хранился целый штабель подходящих досок. С хозяйкой, толстой, седой, мужеподобной немкой, я договорился не сразу, но и без особого труда. Я привел ее в сарай и, показывая на доски, закрывал глаза, складывал руки на груди и замирал, изображая покойника. Как она говорила не раз, у нее самой погибли на войне не то муж и сын, не то и муж, и сын, и брат или брат мужа — я точно не понял, — и когда она уяснила, что нам надо сколотить два гроба, «фюр золдатен», как я ей повторил трижды или четырежды, мы нашли общий язык. Я приласкал ее двухфунтовой банкой немецкой свиной тушенки и трофейной же пачкой немецких армейских сигарет и, увидев пачку, она вдруг заплакала, но взяла и опустила в большой накладной карман передника, повторяя стонущим, рыдающим голосом: «Зигфрид!.. О-о, Зигфрид!.. Майн Зигфрид!..» Очевидно, так звали одного из погибших — ее мужа или сына, или брата, или деверя, — курившего такие солдатские сигареты. Вытирая слезы платком, она помогла нам отобрать два десятка отличных сосновых досок выдержанной прямослойной древесины, сама очистила от мелкого хлама не по- российски длинный, со многими приспособлениями, упорами и зажимами верстак, стоявший под большим окном слева от входа, и затем притащила из дома тяжелый фанерный чемодан с прекрасным золингеновским столярным инструментом. Увидев его, я невольно вспомнил деда и все, чему он научил меня в детстве.
С помощью Волкова и Бондаренко я изготовил два ровных, аккуратных гроба, правда, в поперечном разрезе не шестигранных, как следовало бы в мирных условиях, а прямоугольных, в форме узких длинных ящиков — для Лисенкова немного покороче. Нижние доски для прочности я прихватил шурупами.
Я старательно, до гладкости обстругал фуганком все до единой доски, маленьким ладным шлифтиком выровнял до зеркальности торцы, будто это имело теперь какое-то значение для Лисенкова, Калиничева или для меня и моим усердием можно было что-то поправить. И все время я думал о Лисенкове, как он, маленький, худенький, спас мне жизнь: вытащив из-под обломков, он под шквальным огнем тащил на себе меня, пятипудового, раненого и оглушенного, несколько километров; вспоминал, каким он был ловким, умным, хитрым и бесстрашным разведчиком, казалось заговоренным от пуль, вспоминал его нелепую темно-зеленую фуражку, и особенно перебирал в памяти вчерашний праздничный обед, то, что он говорил, и его признание: «Душа тоскует…», и молящую просьбу не уходить, и слезы у него в глазах, и проклинал все: и вчерашний день, и бочонок с метиловым спиртом, и лейтенанта Шишлина, и самого себя…
43. В морге
В расположение медсанбата мы прибыли без четверти три. Как приказал Елагин, в кузове я привез с собой десять автоматчиков из старослужащих, из тех, кто знал Лисенкова.
Все жалели Лисенкова, тихо разговаривали между собой, вспоминали, какой хороший он был мужик, исполнительный и в бою себя не жалел — а это на войне главное!
Прибывший раньше Махамбет — его по-монгольски смуглое, слегка широкоскулое, всегда непроницаемо спокойное лицо было скорбно-печальным, в больших черных глазах стояли слезы — провел меня в помещение морга. Мне никогда до этого не приходилось бывать в морге, но я знал, что умершим в результате несчастных случаев, отравлений и неизвестных причин в госпиталях и медсанбатах положено производить судебно-медицинскую экспертизу, иначе вскрытие, во время которого якобы вынимают все органы для исследования, а вместо них внутрь засыпают опилки. Я не мог понять бессмысленности и, как мне казалось, даже кощунственности этого — зачем и для чего? И я со страхом и ужасом вошел в прозекторскую. Там на обитых цинком столах с наклоном к ногам лежали трупы Лисенкова и Калиничева: запавшие глаза закрыты, черты лица заострены, пальцы рук полусогнуты, у обоих одинаковые от разрезов грубые швы от подбородка до лобка, стянутые прочным шпагатом голубоватого цвета, среди которого были видны остатки опилок.
Лисенков — маленький, худенький, серо-синего цвета с красновато-лиловыми пятнами и татуировками на теле: слева на груди — холм с крестом и словами «Не забуду мать родную», справа — грудастая красотка, карты веером, бутылка с рюмкой и вокруг надпись «Вот что нас губит», на бедрах наколка «Хрен догонишь!» — лежал с привязанными к рукам и ногам бирками из клеенки: на них и на левой подошве четкая надпись химическим карандашом: «Лисенков А.А. 26.5.45».
И в эту минуту я услышал, как подъехала машина и вошли Елагин и Арнаутов.