«Жизнь моя, иль ты приснилась мне...»(Роман в документах)
Шрифт:
Все это они проделывали сейчас со мной, видимо решив, что я погибаю, впрочем, в тот час и мне так казалось. Поняв их побуждение и действия, я, растроганный, обхватил двух или трех псин руками, прижал к себе и, не удержавшись, заплакал… Возможно, не только от их соучастия и стремления спасти меня, но и от очередного осознания своего несовершенства и слабоволия или мыслительной неполноценности уже в который раз за последние полтора года, пусть во сне, я, офицер-фронтовик, бывалый окопник, имевший ранения, контузии, боевые ордена и медали, унижался, обращаясь за помощью, за советом, как мне жить дальше, к симулянту и дезертиру рядовому
…Оцепление местности и обеспечение секретности присутствия здесь Военного Совета округа было за пределами моих обязанностей и никакой моей вины в произошедшем не было — отвечало за это командование бригады и батальона.
По молодости я не знал, что не следует представлять себе неприятности, которые еще не произошли. И словно позабыл, что жизнь как погода: сегодня холодно — и ты дрожишь, а завтра тепло — и ты снова согрет, и судьба улыбается тебе лично, и как — в тридцать два зуба!
…Чукотка запомнилась мне не только снежными бурями, пургами, холодом, трудностями службы, но и обмороженными пальцами рук и ног. Удивляло, как удалось выжить в таких условиях?
На Чукотке, когда тебя окружали ледяная неподвижность и безмолвие, сохранить оптимизм было в десятки раз сложнее, и впервые там в мое железобетонное, ортодоксальное мышление проникли бациллы сомнения и нигилизма.
Эпилог
И ДО ПОСЛЕДНЕГО ЧАСА…
Надо жить, не надо вспоминать,
Чтобы больно не было опять,
Чтобы сердцу больше не кричать…
Из-за войны и других обстоятельств, случайных и закономерных, доставшихся мне в жизни, я так и не попал в академию, стал глубоко гражданским «штафиркой», Василием Степановичем Федотовым.
На пороге семидесятилетия я вдруг пронзительно осознал и понял, что у каждого человека, какую бы долгую и насыщенную жизнь он ни прожил, есть та своя особая пора, в которой он полнее всего себя проявил, глубже всего чувствовал и сказался весь себе и другим. И что бы потом ни случилось с ним, даже внешне значительного, все это уже спад.
Мы вспоминаем, упиваемся, на много ладов проигрываем, перепеваем то, что лишь единожды прозвучало в нашей душе.
Такой порой у иных бывает детство, и тогда люди на всю жизнь остаются детьми.
У других — первая любовь.
Кому достались в такую пору наибольшее богатство, власть, почет, те до беззубых десен шамкают о своем отошедшем величии.
У некоторых такой порой стали тюрьма и лагеря и выпавшие на их долю испытания.
У мальчишек моего поколения — война. Годы войны для них не только «незабываемые страницы», но и период высшего осуществления жизни, осознания ее ценности как таковой.
С той поры не годы прошли, минула целая вечность, а пролетела как минуты.
Я ощущаю себя дряхлым тысячелетним стариком и ловлю себя на том, что по утрам не хочу просыпаться. Долгими бессонными ночами меня не покидает мысль, что мимо бежит, торопится новая незнакомая мне жизнь, и все мимо, мимо…
Мимо таких старых и никому не нужных людей,
На территории когда-то необъятной России с космической скоростью расплодились как метастазы раковой опухоли сотни тысяч организаций, контор, трестов, открытых и закрытых акционерных обществ, банков, которые оптом и в розницу торгуют земными недрами, природными богатствами, культурой, многовековой историей, с легкостью обобрав свой народ до нитки ваучеризацией, предавая забвению всех и вся, с легкостью, не задумываясь, отбрасывая в сторону как атавизм такие нравственные понятия, как честь и совесть. У этих новоявленных господ, ощущающих себя победителями и истинными хозяевами жизни, холодные равнодушные лица, им совершенно чужды людские радости и беды, для них Россия — страна нефте-газа-банков, финансовых пирамид, для нас — родное многострадальное Отечество, и мы для них чужие навсегда.
Бередят сердце и не дают покоя вопросы, почему люди, победившие в войне, поднявшие страну из послевоенной разрухи, оказались лишними и обременительными для потомков?
Почему ходят с протянутой рукой, прося подаяние?
За что немощные и больные инвалиды войны вызывают такое раздражение и озлобление, когда, выстаивая в душных очередях за насущным, робко и стеснительно показывают свои ветеранские удостоверения, а в ответ нередко слышат: «Как вы все надоели!»
Хочется им крикнуть, почему же вы плачете, когда смотрите фильмы и спектакли о таких, как я — Ваньке-взводном, на ветру одуванчике, пыли окопов и минных предполий, — и так жестоки и равнодушны, когда оказываетесь рядом с ними?
Почему не позвоните в дверь одинокому ветерану, живущему с вами на одной площадке?
Почему равнодушно проходите мимо, стыдливо опустив глаза, когда видите, что они роются в мусорных баках?
Люди изношенного прошлого… многократно обманутые лишние люди…
Миллионы моих собратьев и соотечественников в результате чудовищных экспериментов, спиваясь, медленно умирают в нищете, безвестности и бесправии в вымороченных селах и деревнях, брошенных и забытых городах, где некогда бурлила жизнь. Они так до последнего не избавились от привитого им ложного патриотизма, не стонали, не проклинали страну и судьбу, молча, терпеливо, из последних сил, доживая с убеждением: «Одолели голод, холод, разруху, и это переживем, лишь бы не было войны…»
Неужели эти люди не выстрадали и не заслужили лучшей жизни? И в душу холодной змеей невольно вползает сомнение: «Не зря ли тогда были принесенные ими жертвы?»
Анализируя жизнь, которая мне досталась, мысли уносят от современной всепроникающей пошлости в столь милое прошлое, ясное, далекое и невозвратимое, я ужасаюсь и порой подсознательно возникает и ворошится неуверенность, что подчас даже спрашиваю себя: «Не преувеличиваю ли я? Да было ли именно так? Уж не приснилось ли мне все это?»