Жизнь на восточном ветру. Между Петербургом и Мюнхеном
Шрифт:
С тех пор я больше его не видел, мы лишь обменивались с ним нечастыми письмами, и он присылал мне свои новые книги. Князь Эмиль фон Шёнайх-Каролат, конечно, не был великим поэтом, но он был неравнодушен к музам и по-настоящему добр. Он был воплощением благородного человека — сама серьезность, рыцарственность, готовность прийти на помощь. В то время я многие его стихи знал наизусть.
В Дрездене я обнаружил письмо от отца, в котором он позволял мне перебраться в Мюнхен. При этом он писал о том, что события в России вызывают тревогу.
Профессор Лессинг приятно поразил меня тем, что предложил мне комнату в своей мюнхенской квартире на Бидерштайнерштрассе, 10;
В середине апреля я прибыл в Мюнхен. Герберт фон Хёрнер снял мне на четыре недели комнату на Цибландштрассе. Сам он жил за углом на Шраудольфштрассе.
Оба мы были высоки ростом и по-молодому поджары. Волосы я зачесывал гладко назад, вместо галстука носил черный шелковый пластрон, заколотый небольшой серебряной булавкой в виде сфинкса. Должно быть, мне таким образом хотелось обозначить свою принадлежность к цеху художников. Герберт был белокур, так же весел, как я, может быть, чуть сдержаннее и строже; стихи он писал реже, но лучше, чем я. В моих глазах он был самым изощренным типом прирожденного художника. Мне вспоминается один единственный горячий спор между нами: речь шла о трагедии, которую я написал, там некий молодой человек громовым пятистопным ямбом обличал аристократов и клерикалов за их классовые предрассудки. Пьеса Герберту не понравилась, возникло бурное препирательство. Расстались мы после непривычной и весьма резкой перебранки, в ходе которой он констатировал мое сходство с верблюдом, а я его — с ослом…
О, как мне нравилось жить в Мюнхене!
Стоило только выпростаться из громады темного и неприбранного вокзала, как город распахивал перед изумленным взором пришельца все свои нескончаемые чудеса. Почти по-южному голубое небо в белых кружевах облачков, очертания гор на юге, красивые церкви, широкие шикарные улицы, Английский Сад с его причудливой Китайской башней, пестрая Леополыптрассе с ошеломляющими витринами Швабинга, района, где весело пенилась юность, с легкостью отдавшая себя самому непринужденному богемному существованию. Огромные пивные бочки с впряженными в них тяжеловозами, пивные залы под открытым небом, все до последнего столика занятые пиводуями, куда более добродушными и покладистыми, чем в кичливом Берлине. Длинногривые юноши-гении, кое-как одетые, с лихорадочным блеском в глазах, бесконечные разговоры за столиками в бывшем придворном парке, за чашкой кофе, за кружкой сидра. Диво ли, что вот уже несколько десятилетий именно сюда, под сень артистической одержимости, стекались преданные искусству сердца?
И не имеет значения, что сами- коренные мюнхенцы народ скорее неотесанный; не имеет значения, что Мюнхен — самый продуваемый ветрами город на свете; ветра достаточно и в головах «шалопаев», вечно склонных к проказам…
Львы перед манежем с фигурами полководцев выглядят сонно, будто напились пива, но что еще могут пить они в Мюнхене? Они ведь не могут сбегать по Максимилианштрассе к Изару, чтобы освежиться горной водичкой. В Петербурге львы разные, непредсказуемые, они то добродушны, то злы — это от водки.
О, легкий воздух юга! Милый, уютный Мюнхен!
Не успел я обжиться на Цибландштрассе, как выяснилось, что нужно перебираться в квартиру Лессинга.
Там, где Цибландштрассе переходила в другую улицу, помещалась русская читальня, в которой я нередко проводил утро, пока Герберт был в академии. Там на столах лежали некоторые русские журналы, толстые, довольно скучные журналы, лишенные какого-либо художественного оформления. Они были не по зубам юному рекруту искусств и адепту революции. И все-таки — большой плюс — они были русскими. Позднее я узнал, что Ленин в свой мюнхенский период был постоянным посетителем этой читальни.
Один из первых визитов я нанес Францу Хесселю, жившему на Каульбахштрассе. Там он снимал часть второго этажа в так называемом «Домике» — особняке графини и поэтессы Франциски Ревентлов, издававшей журнал
«Швабингский наблюдатель». Временами этот дом походил на штаб-квартиру мюнхенской богемы.
Какое-то приятное чувство возникло у меня уже, когда я поднимался на второй этаж этого дома. У дома было свое лицо, и оно было мне симпатично.
Хессель, среднего роста, коренастый, с характерной еврейской головой, был очарователен. Чрезвычайно умен и при этом отменно остроумен, благожелателен, искренен и совершенно непринужден во всем, что он говорил и делал. Родом он был из Берлина и лет на десять старше меня. Его чарующее гостеприимство привело к тому, что я зачастил к нему, прихватывая с собой и Герберта, который там тоже вскоре почувствовал себя как дома. Роль домохозяйки исполняла подруга Хесселя, она была из Вестфалии, из рода потомственных филологов, ее дед был первым издателем Августа Вильгельма фон Шлегеля. Алкоголь в доме не водился, подавали чай, лишь иногда по вечерам немного пива. Зато принято было курить. Мы непрерывно курили сигареты. Вина не требовалось: разговоры пьянили куда сильнее.
У Хесселя я впервые увидел библиотеку, подобранную поэтом. Она была не велика, но продуманно составлена: никакой беллетристики, только истинная поэзия и немного филологии.
«Волшебный рог мальчика» в трех томах по-новому открыл мне глаза на немецкую поэзию. Десятитомник Ибсена научил меня понимать этого гениального чудака, умеющего с математической точностью обуздывать любые вздорные порывы сердца. Здесь я познакомился с Верхарном, великим поэтом и революционером, — в чудесных переводах самого Хесселя. И здесь я обрел Георге.
Графиня Ревентлов дружила с Карлом Вольфскелем, наместником Георге в Мюнхене; она привела его к Хесселю, и тот одобрил стихи хозяина квартиры. Домик на Каульбахштрассе был своего рода внешним форпостом «Листков для искусства». Роль его в то время, в 1905 году, была особенно важна, потому что именно тогда произошел великий ядерный распад кружка Георге, то был год цепных реакций, укрощения бесов и преследования ведьм, год отпадения двоих самых верных учеников — Людвига Клагеса и Альфреда Шулера. Об этих тайных играх швабингского двора я тогда, конечно, не имел никакого понятия и лишь был удивлен, что имя Теодора Лессинга, которым я поспешил козырнуть, не возымело здесь ни малейшего действия.