Жизнь Никитина
Шрифт:
Представив Никитина господину Плотникову (тот мирно дремал в кресле) и девицам (те – ох, как переглянулись!), Александр Петрович повел его в кабинет показывать свои коллекции. Он собирал рукописи.
Распахивал дверцы шкафов, набитых папками, тетрадями и связками бумаг. Приятный дух древности, таинственной и молчаливой, источали бумажные гробницы.
Коллекции были редкостны: истлевшие грамоты и челобитные, раскольничьи рукописные тетради, сероватые, с искусными украшениями пергаменты немецкого средневековья, тяжебные дела и частная переписка людей неизвестных, давно
Среди прочих редкостей была также показана большая, в четвертку, тетрадь – список знаменитого радищевского «Путешествия». От печатной книги рукопись отличалась многими дополнениями и стихотворными вставками. В этом-то Александр Петрович и видел ее ценность.
Он подержал тетрадь осторожно, с опаской, как ручного зверька (ручной-то ручной, да может и цапнуть ненароком), замшевой тряпочкой смахнул с переплета невидимую пыль и с заметным облегчением вогнал крамольную тетрадь в тесный строй книг, на прежнее место.
– Завиральные идеи-с, – сказал, горестно вздохнув. – Да и написано дурно. Но зла породила – о-хо-хо… И четырнадцатое декабря, и нынче эти… русские фурьеризмы-с. Искандеров породила, Некрасовых. Чернышевских. Все им нехорошо, все не по-ихнему… Нынче же, когда отечество терзаемо злобным врагом христианства, не злобствовать надо, а грудью – грудью! – встать против неверных!
Вперед, святая Русь! Тебя зовет на браньНарода твоего поруганная вера!Ах, какие стихи! Я уже их графу Дмитрию Николаичу отослал с оказией, они будут украшением сборника! Позвольте обнять вас, драгоценнейший Иван Савич! Ба! Да вот и обедать зовут…
Кто, кто его просил посылать в сборник эти несчастные стихи!
Перед обедом Александр Петрович отрекомендовал его важной монахине.
– Матушка Смарагда, игуменья.
Это была сухонькая, старая женщина с видом властным и, как показалось, надменным.
Иван Савич не знал – подойти ли под благословенье, просто ли поклониться. Заметив его смущение, она ласково улыбнулась:
– Ваша почитательница.
И поздоровалась, по-мужски тряхнув руку Никитина. Маленькие сухие пальчики игуменьи оказались сильными и цепкими, как птичья лапка. Да она и вся была похожа на птичку: вострый глазок из-под черного куколя, воскрылья ряски, быстрый поворот головы. Надменность же просто показалась. Милая, добродушная старушка.
– Рада буду видеть вас у себя в скромной келье, – сказала. – Послушать «Моление» из уст автора… Стихи прелестны!
Иван Савич страдал. Когда люди незнакомые, чужие, хвалили вот так, прямо – его корчило. Кроме всего, эта старая монахиня все-таки была не просто матушкой Смарагдой, игуменьей. В миру она называлась Варварой Никитичной Бегичевой и приходилась родною сестрой братьям Бегичевым – Дмитрию и Степану, из которых первый, недавний воронежский губернатор, – сочинитель, автор известного романа «Семейство Холмских», второй – друг Грибоедова.
Старушка в монашеском куколе, таким образом, из фигуры обыкновенной, заурядной, из матушки игуменьи
Старушка была – ох, не проста. Похвалила Ивана Савича, выказала любезность, пригласила в скромную келью, «послушать из уст автора»…
Во все время обеда Никитин поглядывал на нее с опаской.
Но девицы… ах, девицы!
Они сидели смирнехонько, лишь глазками постреливали. И обе были так хороши, так благоуханны, так светились чистотой юности и белопенной облачностью воздушных платьев, что и мрачноватая столовая казалась светлее от их присутствия.
Александр Петрович норовил натравить застольную беседу по стезе литературной, но старик Плотников ворчал, поворачивал на свое – на манифест об ополчении, на дела деревенские.
– Наделали умники делов с этими ополчениями, – бубнил раздраженно, – поди сладь теперь с мужиком-то. У нас еще, благодарение богу, тихо, а в иных уездах что? Бунт! Давай, дискать, им волю и – баста! Это как, позвольте спросить?
Бушевал, рубил сплеча с простотой деревенской. И лишь тогда притих, когда Смарагда сказала:
– Да уймись же ты, петух! Вот разошелся.
Далее все потекло благопристойно.
Все так именно, как хотелось Александру Петровичу: отобедав, перешли в гостиную, где заставили Никитина прочесть несколько стихотворений.
Наталья Вячеславна довольно бегло, хоть и не слишком чисто, сыграла прелестную вещицу, что-то из Шуберта. Мамзель Жюно глядела на Ивана Савича влюбленно.
Прощаясь, папенька Плотников пригласил Никитина посетить летом их деревенский уголок. Девицы защебетали наперебой:
– Приезжайте, приезжайте обязательно! Вам понравится в нашей Дмитриевке!
Никитин кланялся, благодарил.
Девицы щебетали.
Нордштейн улыбался отечески.
Но что же, все-таки, поэзия? Что? Что?!
Тысяча восемьсот пятьдесят шестой
Время, однако, идет своим чередом
Над всею Русью тишина,
Но не предшественница сна —
Ей солнце правды в очи блещет
И думу думает она…
Десять лет назад он стал дворником.
Те одинокие вечера, ненастные рассветы, дни бессмысленных забот и тягот… Ту жизнь и вспомнить-то страшно.
Бессонными ночами видения пережитого являлись, воплотившиеся в литературные образы. Тогда звучали слова, которые записывались на бумагу, а большей частию оставались в памяти, и там жили призрачной, неверной жизнью, а потом, с течением времени, умирали. Слова, запечатленные на бумаге, были разные: одни – как капли крови, выступившие на лбу страдальца фанатика, другие – наподобие изящных книжных виньеток: руины, увитые плющом, античная статуя, корабли в гавани.