Жизнь Николая Лескова
Шрифт:
Есть и документальный след взаимоотношении, существовавших между этими различными по возрасту и положению писателями.
Старший, даря оттиск из “Вестника Европы”, пишет:
“Николаю Семеновичу Лескову — в знак искреннего уважения к его истинно-русскому, симпатичному таланту от автора, февраль 1888”.
Младший благодарно принимает и бережно хранит дар, а через четыре года, уже по смерти дарителя, сам уже “маститый”, берет перо, чтобы благоговейно начертать:
“Драгоценно по собственноручной надписи Ивана Александровича Гончарова, с которою этот оттиск мне от него
1877 год принес, пусть и нерадостное, но давно ставшее неизбежным, разрешение безысходных семейных неладов.
1878-й дал хотя еще и небольшие, но все же обнадеживающие проблески изменения писательского жребия.
Полтора десятка лет спустя Лесков поучал:
“Каждому человеку суждено погибнуть так или иначе: одному от денег, другому от безденежья, третьему от жены, четвертому от любовницы и т. д.
Забот слишком много у людей. Каждый думает обеспечить себе старость, а ее-то у него, может быть, и не будет; обеспечить детей, а из них, может быть, выйдут негодяи, которых и обеспечивать или поддерживать не стоит.
Надо жить для самого себя, то есть для идей, которые есть в тебе и которые ты считаешь лучшими. В этом смысле в себе самом домогаться счастья, а не в жене, не в детях, не в богатстве и во всем прочем” [Записи. — Арх. А. Н. Лескова.].
Так говорила старость. Когда до нее было далеко — личное счастье виделось в ином.
ГЛАВА 9.ДОЧЬ
В один из первых дней августа 1879 года я с утра сидел в Череповце на пристани, вглядываясь — не задымит ли ниже на Шексне пароход, на котором плыл мой отец.
Обоюдно желанная встреча прошла тепло и радостно.
И могло ли быть иначе! Из рижского Карлсбада он писал М. Г. Пейкер:
“Родная Мария Григорьевна! Сегодня получил ваше письмо от 18-го июня, прервавшее мою скуку и тяжкое томление от неизвестности о сыне, которое длилось целых десять дней (с 14 июня). Разлука с ним меня просто пересиливает до того, что я уже стараюсь о нем не думать. Не только верю, но знаю, что вы и дочь ваша чувствуете, что в руках ваших все мое земное счастие; знаю и то, что мальчику моему весело и полезно быть с добрыми, христианскими и благовоспитанными женщинами, которых я и он любим, несмотря на упорное притворство одной из них в злосердечии, но… все-таки сердце ноет и тоскует по хлопцу” [Письмо от 24 июня 1879 г. — ЦГЛА.].
И мне в те добрые годы не было человека дороже отца.
Чувство с обеих сторон крепло, обещая неустанный его рост в глубину.
Сели в просторную старинную пейкеровскую коляску и на хорошо отдохнувших за ночь и охотно побежавших домой лошадях покатили по довольно исправному шоссе большака.
Отец, уже побывавший по пути с рижского взморья у себя на дому, рассказывал последние петербургские новости, о своем комитете, о Николае и Михаиле Бубновых, Протеке, о том, как сам он хорошо и отдохнул, и поработал, и поздоровел от любимого им морского купанья, и т. д. И вдруг, ударив себя по лбу, воскликнул:
— Постой, постой, столько наговорил, а ведь о самой главной новости, да еще такой, о какой ты и не
Я смотрел на него восхищенными и действительно полными удивления глазами.
— За офицера, улана. Будет полковою дамой! — продолжал он.
— Ах, как хорошо! А наверно?
— Чего вернее: письмо от дяди Алексея. Сам знаешь — мужик серьезный. А устроила все это Клотильда Даниловна, помнишь — приезжала с ним? Вот это тебе новость так новость!
Я был в восторге, от всего сердца радуясь и за нее и всего, может быть, больше за отца.
— Пишут — молод, поручик, шестьсот десятин земли в Каневском уезде Киевской губернии пополам с братом. Имение, говорят, прекрасное. Близко к Ржищеву, к матушке Геннадии и к Каневу, к Крохиным…
— Вот хорошо! — радовался я.
— Да, только фамилия немножко смешная — Нога!
— Нога? Разве бывают такие фамилии?
— У хохлов и не такие случаются. И не у них одних. Припомни Яичницу, Дырку, Землянику…
Родилась Вера Николаевна в Киеве 8 марта 1856 года.
Доля ей выпала горькая: взбалмошная мать; отец еще с “райских”, пензенских лет дома редкий гость, а вскоре его уже и вовсе нет. На шестом году она переживает тяжелые семейные события, разыгравшиеся в Москве у Сальяс в Сокольниках.
В 1862 году в газетной корреспонденции отец еще довольно тепло вспоминает о девочке с “умненьким личиком” [“Из одного дорожного дневника”. — “Северная пчела”, 1862, № 346, 22 дек. Без подписи.]. Два года спустя в “Некуда” доктор Розанов, то есть сам автор романа, уже находит, что дочь его — “изнеженная, слабая, — вдобавок с некоторыми весьма нехорошими наклонностями”. Оценка идет на снижение, чувство — на убыль.
В свое время подошел Киевский институт — лучшие годы ее начинающейся жизни. Но вот он, видимо с грехом пополам, окончен. Опять — невменяемая, шалая мать, вечные ссоры с ней, сцены, драмы, ожесточение. Подруги выходят замуж или живут в радушно встретивших их семьях. У нее тоже есть и мать и отец, но семьи у нее нет. Вчерашняя институтка с ужасом видит впереди полное одиночество, жуткую, беспросветную бесприютность. Девушка теряет голову, мечется. То схватывается за занятие музыкой, фортепиано, то пытается поступить на какие-нибудь курсы, собираясь, по колкому выражению ее отца, “работать над Боклем”. В Москве Николай Рубинштейн признает в ней способности, но она вдруг бросает занятия у него. Кидается в Петербург, оттуда назад в Киев и снова в Москву.
Здесь, в особо трудные минуты, ей приходят на выручку мягкосердые, зло вышученные ее отцом в “Некуда”, “углекислые феи”.
Лесков был склонен видеть во многом, хотя бы и с натяжкой, вмешательство “Nemesis”. Трогательная участливость и помощь, явленные его дочери памфлетно осмеянными им Новосильцевыми, оказавшимися добрыми феями для Веры Николаевны, не могли не заставить отца почувствовать всю остроту и тонкость как бы провиденциального отмщевания ему добром за незаслуженную обиду.
Много позже его охватывает потребность признать в письме к Суворину, что он “краснеет” за своих “углекислых фей” [Письмо от 3 февраля 1881 г. — Пушкинский дом.].