Жизнь Николая Лескова
Шрифт:
Начав “стареться”, Лесков в сущности ничего серьезного не предпринимал для замедления, торможения надвигавшегося старения. Советы с десятком врачей, которым поочередно отказывалось во всяком доверии, обилие лекарств, пузырьков и склянок, чуть не заполнявших два ближайших к спальному его дивану столика, и в то же время пагубное “сидничество”, неотрывность от кабинета, письменного стола, полное исключение бальнеологического и климатического приемов борьбы с быстро росшим ожирением, упадком сил, ослаблением сердечной деятельности, измотанностью “обнаженных”, или “ободранных”, нервов.
А какие прекрасные указания
“Ваша гневность и волнения меня смущают, и если бы вы были дама, я бы, кажется, наговорил вам много слов, которые не идут нам, “двум старикам”. Т[олстой] больше, чем вы, испытывает, что с ним все несогласны, но умеет себя лечить, а вы нет. Старинное гарунальрашидство — чудесное лекарство в таких томлениях. Вы же наоборот — “сидень”, и вот “результе” вашего сидничества. Вы десяток лет не обновляете себя погружением в живые струи жизни, посторонней изнуряющему журнализму, и от того характер ваш действительно пострадал, и вы это сами замечаете и мучите себя. Купите-ка себе дубленый полушубок, да проезжайтесь, чтобы не знали, кто вы такой. Три такие дня как живой водой спрыснут.
Простите за то, что сказал от всего сердца” [Пушкинский дом.].
Что же удерживало его самого от обновляющего гарунальрашидства, от борьбы с застойной недвиж'uмостью? Фаталистическое равнодушие к приближению или отдалению прихода “великого примирителя”?
О нет!.. Он любил и ценил жизнь.
Внимательно следит он, как идет дело у других. Не считаясь с тем, что Суворин на три, а В. Г. Авсеенко на одиннадцать лет его моложе, он пишет первому из них 31 октября 1890 года:
“Я вас видел в магазине, но видел, как Илья видел Егову — “задняя” ваша, когда вы уходили к Зандроку; а мешать вашему разговору с Н[иколаем] Ф[илипповичем] — не хотел. Ходите хорошо, бодро, не только шибче меня, но даже бойчее Авсеенки, который должен служить всем нам на зависть, ибо до сих пор еще “бегается”… Молодчина!” [Пушкинский дом. ]
Когда-то, на пятьдесят четвертом году своем, лечась в Мариенбаде, он срамил в письме С. Н. Шубинского русским халатом, противопоставляя последнему короткие австрийские куртки, в которых люди равных с русскими лет еще легко бегают по горам.
В зиму 1889–1890 годов, исходя из того, что “жаба” делала досадительным крахмальное белье и вообще все, что “тянет и давит”, Лесков переходит на невесомые сатиновые рубашки с пышными фуляровыми шарфиками вместо галстуков, на легкотканные жилеты и короткие пиджаки. Получалось нечто просторное, мягкое, удобное и даже нарядное. Убор нравился и отвечал всем требованиям, добросовестно выполняя их несколько лет.
Но вот, в середине 1892 года, заслуженный пиджачок заменяется надевающеюся через голову, кругом топорщившеюся блузой из пухлой лиловатой бумазеи в беленькую полоску. Коротковатая, схваченная на животе пояском, она выбивалась из-под последнего, близко повторяя “курдючки” или “перящиеся хвосты”, шутливо отмечавшиеся Лесковым в разговорах, письмах и в печати у толстовцев. Внушительная фигура строгого старика приобретала в некоторых ее поворотах нечто ребячливое.
Для выходов, говоря тогдашним военным языком, “строится” никакими лекалами не предусмотренное сооружение из черной тонкой, но плотной материи, до щиколоток,
Наименовывается оно — азям. Заказывается у братьев Марковых в Александровской линии Апраксина двора, по Садовой улице. Особой специальностью “дома”, между прочим, являлась пошивка “русского платья”, в том числе кучерского и даже “древлего благочестия”. Сшить, однако, и здесь не сумели, так как заказ никаким известным образцам не отвечал. Вышло что-то очень уступающее пиджачку в свободе и далеко не превосходящее его в удобстве.
Брюки оставались прежние, английского материала, навыпуск.
Головным убором служил не то немецкий, не то купецкий шелковый черный картуз “куполом”, какие носили гостинодворские хозяева магазинов.
Не только о стиле, но и о каком-нибудь пошибе говорить не приходилось.
Ближние и знакомые старались не обнаружить неодобрения или хотя бы удивления. На улицах столицы и на дачном побережье встречные оказывали азяму самое бесцеремонное и длительное внимание.
Хозяин хвалил. Искренно? Неизвестно. Лесков вспоминал иногда народный анекдот о “хохле”, которые со слезами ест злую редьку и учит себя: “бачили очi що купували, так iжте ж!” Сам он нечетко ставил и разъяснял вопрос.
26 января 1893 года Л. И. Веселитской писалось: “Когда мне будет лучше, я надеюсь прийти к вам, но забыл просить у вас разрешения прийти в русском платье, т[ак] к[ак] я не могу надевать ни сюртука, ни фрака, и последний давно подарил знакомому лакею. Боль сердца у меня не переносит никакого плотного прикосновения к груди” [Пушкинский дом.].
В том же году, задумав посетить “умную и изящную, хорошо настроенную писательницу” С. И. Смирнову (Сазонову), Лесков письмом от 28 ноября предупреждает ее: “Кроме того, я уже 4 года не ношу платья “европейского” покроя, а хожу в “азяме”, которого терпеть не могу, но он оставляет мне свободу вздоха… Могу ли быть у вас в упомянутом “азяме” — единственном платье, которое могу носить?” [Пушкинский дом. ]
Возможно, что он этот азям в душе действительно “терпеть не мог”, но в то, что тот давал “свободу вздоха”, — никто не верил, как и в какие-либо достоинства и преимущества “азяма”, надуманного к тому же на три года позже прихода “жабы”, когда она уже значительно утратила первоначальную свою лютость.
На зимнюю и осеннюю “справы” реформа не распространялась: ни полушубка, ни охабня не шилось. И добрая енотовая шуба, и степенная бобровая шапка, и мягчайшего заграничного драпа “демисезонное”, полностью “европейское”, пальто не подвергались замене.
Нет! Не в шитве тут было дело. “Так и во всем остальном. Живу — как хочу”, — записано за Лесковым [Фаресов, с. 128.]. Это ближе к истоку мероприятия.
Вопреки догадкам некоторых мемуаристов, влияние Толстого в этом платьевом преобразовании исключается. Оно проведено только на шестом году личного знакомства, когда Лесков уже открыто высмеивал “водевиль с переодеванием”, разыгранный Бирюковым, Горбуновым-Посадовым, Чертковым и прочими. У него самого дело ограничилось азямом и блузой, далеко не повторившей “толстовку”. Немецкий картуз, зонтик, калоши — все неприкосновенно сохранялось.