Жизнь-река
Шрифт:
— Страсти–мордасти какие–то рассказываете… Неужто и впрямь такое возможно? — недоверчиво покосился на меня один случайный попутчик в поезде «Крым», когда я, по дороге на работу в Евпаторию, поделился с ним воспоминаниями детства.
— Не верите — не надо, — пожал я плечами, — мне всё равно. Страсти или мордасти моё деревенское детство — мне судить.
Пору летних каникул я, скорее, назвал бы кошмаром изнурительного труда. Бежать из Боровлянки было моей затаённой мечтой. На целину, на Иркутскую ГЭС, на Колыму, в пески Кара—Кум! Куда угодно! Только бы не мантулить на жаре с тяпкой. Не киснуть от пота на сенокосе. Не кормить тучи гнуса.
Бежать! К чёрту на рога! Туда, где Макар телят не пас! Бежать! Но лучше на море, на флот, навстречу мечте!
Как наивен был
А тогда? После моей летней каторги, в которой не доставало кандалов и тачки, наступала долгожданная зима. Ещё брезжил рассвет, а возле печи на кухне уже толклась мать. Слышалась возня кур в чувале. Громыхали поленья и ухваты, звякали чугуны, тарелки. Мать готовила завтрак. Она поднималась раньше всех, с петухами. Ложилась позже всех. Были, конечно, и у неё свои бабьи радости в жизни, но большую её часть занимала безрадостная, однообразная, беспросветная работа. Каждодневная, без отпусков и больничных листов. После родов четырёх дочек в домашних условиях, где единственная медицинская помощь заключалась в услугах бабки–повитухи, мать поднималась с постели на другой день, начинала хлопотать по хозяйству. С малолетства её приучили к нелёгкому труду, ставшему для неё нормой жизни простой крестьянки. Не зная другой доли, она и меня принуждала следовать своему рабскому пути. Неосознанно, неумышленно калеча психику подростка, принуждениями и понуканиями восстанавливая против себя и деревенского быта. Всё во мне кипело и противилось привычному боровлянскому укладу. Меня возмущало отсутствие у родителей стремления вырваться из деревни, уехать в город, ближе к той жизни, о которой я читал в книгах. Пройдут годы, и я, уставший от городского шума, затоскую по отсталой деревне, по сенокосу, курам и гусям, по парному молоку, по воде, приносимой на коромысле из родника, по Боровлянке… Но прозрение наступит не скоро, когда я пойму, почему ни отец, ни мать не рвались в город, не меняли воздух воли и свободы на угарный смог заводов и фабрик с их проходными, охранниками, сиплыми, обязывающими гудками. Не скоро…
А тогда, лёжа на горячей русской печи, я прислушивался к звону тарелок на кухне. Нежился, тянул последние минуты: так не хотелось вылезать из нагретой берлоги. Мать всё чаще поглядывала на ходики. Вот сейчас затянет свое жалобно–тягучее:
— Гена, сыночек, вставай…
Она сочувствовала мне, не хотела будить, но железная гирька — «еловая шишка», подвешенная на цепочке, опускалась всё ниже, раскачивая маятник. Настороженные глаза кота, накрашенного на стенке часов, без устали, в такт маятника, бегали в стороны. Часовая стрелка проехала цифру «7». Зарываюсь под полушубок, но тот ползёт с меня, и рука матери легонько толкает в бок.
— Гена, сыночек, вставай…
Я нехотя сползал с печи, собирался в школу.
Моё детство представлялось матери беззаботным, радостным, счастливым. Пока я тянул резину с одеванием и умыванием, она выговаривала мне:
— Опять опоздаешь! Нина Ивановна вчера встретилась, пожаловалась… То ручки, говорит, нет у него, то циркуля, то линейки… Ты их ешь, что ли? Я тебе, где напасусь? У отца зарплата лесниковская, сам знаешь, копейки. На вас всё тратим… А вы всё чем–то недовольны. А что ещё нужно? Посмотрел бы, как я росла! Вспомнить тошно. А вам сейчас о куске хлеба думать не надо, еды в доме полно. В тепле, в сытости живёте. Валенки отец тебе недавно подшил, катайся теперь на них, сносу не будет! Носки, варежки связала из овечьей шерсти с ниткой пуховой, руки, ноги не замёрзнут. Шапку кроличью по знакомству в «Райпотребсоюзе» достали, полупальто новое к школе справили. Что? Рукава длинные? Так, на вырост купили, года через два–три подрастёшь — в самый раз будет. Сумка, книжки, тетрадки — всё есть! Учись, не ленись. Да отцу, матери спасибо скажи!
Когда
— Сердечница я, сердце у меня больное, два инфаркта перенесла… Никудышное у меня сердце…
— Мам, тебе восемьдесят восемь лет! В твои ли годы жаловаться на здоровье? Не с Иванова, который всё голышом бегал да меньше твоего прожил, а с тебя людям пример брать надо! Врач Малахов о твоих рецептах долголетия в книгах по здоровью писать должен!
Мать обижалась, переходила на крик:
— А я говорю, больная я, сердечница! Порок сердца у меня!
— Да не больная ты! Восемьдесят восемь лет! Мне ни за что столько не прожить! У меня уже две операции на кишечнике, а мне пятьдесят пять! Камень из мочеточника еле выбил… Плеврит перенёс, нефрозо–нефрит. Руки, рёбра ломал. Ты всё жалуешься на сердце, а сама почти девяноста лет живёшь…
— Ну, спасибо, сынок, пожалел мать, посочувствовал…
Не пожалел я, не посочувствовал. Приласкать надо было мать, погладить по седым волосам, поддакнуть, что сердечница. Я же, напротив, сам искал сочувствия к своим болячкам. Злился в душе, что по фигу ей, сколько я проживу. Она ушла в мир иной на восемьдесят девятом году жизни. Похоронена в Пензе.
В ожидании завтрака я сидел за столом, клевал носом, не испытывая ни малейшего желания выходить на мороз, тащиться в школу. Сестры Галька, Алка и Валька сопели в кроватях. Отец, поскрипывая снегом, ходил, управляясь, по двору. Мать звякала посудой на кухне. И до того дня, когда моя сестра Валентина продала родительский дом, расфукала вырученные за него деньги и вытурила мать на жительство к сестре Алле в Пензу, было еще долгих сорок пять лет — целая вечность. Заглянуть так далеко в будущее моё детское воображение не позволяло. Мысли о том, что когда–нибудь могу лишиться матери, и в голову не приходили. Представить своё существование без неё я просто не мог.
В кухне пахло оладьями, блинами, пышками, пирогами, лепёшками. Жареной картошкой, солёными груздями и огурцами. Щами. Кипячёным молоком. Распаренной в киселе клубникой. Квашеной капустой. Опалённой в печи тушкой рябчика. Сладкими пресными пряниками, вырубленными стаканом из раскатанного теста, потыканными вилкой. Чаем, заваренным душничкой. На сковороде шкварчали котлеты, сало.
Сколько мать всего нам готовила! Да разве кто из нас оценил её вставания ни свет, ни заря, её желание порадовать нас стряпнёй?! Хлопоты её на кухне воспринимались как должное.
Мы, дети, садились поутру за стол, капризничали, ковырялись ложками в тарелках, нехотя ели. Нам хотелось чего–нибудь магазинного. Консервов, конфет, компотов и джемов баночных, колбасы, халвы. При мизерной получке отца родители не могли купить в магазине эти продукты. А там стояли красивые банки с непонятной надписью «СНАТКА», с каким–то чудищем, нарисованным на этикетке. Загадочные, засиженные мухами пирамиды консервных банок. Никто из деревенских жителей их не брал. «СНАТКА» годами ржавела на полках сельмага. Спустя годы узнал я, что в банках тех были знаменитые деликатесы — камчатские крабы.