Жизнь Владислава Ходасевича
Шрифт:
В стихах этих есть что-то тихое, домашнее, покорное — словно рядом сидит Нюра и вяжет, действительно вяжет этот длинный шарф — жизнь. Они и были написаны «в альбом А. И<ванов>не (Нюре. — И. М.), по ее просьбе». Смерть здесь мужского рода, названа «долгожданным гостем», но есть в этой покорности и монотонности вязанья что-то действительно страшноватое,
Ходасевич, постоянно размышляя о смерти, обращается и к своему любимому Пушкину, примеряет его отношение к смерти на себя, следит, как менялось его восприятие смерти в юности. Об этом свидетельствуют записи из архива Ходасевича.
Стихи о смерти возникали не только, так сказать, метафизически — к ним подталкивала иногда, подкидывала сюжет и сама жизнь. Вот они едут весной 1914 года, на рассвете, из ночного ресторана с Нюрой и актером (позднее режиссером) Игорем Терентьевым по любимому с детства Петровскому парку, и вдруг — мертвое тело самоубийцы на ветке дерева и под ним, внизу — молчаливая кучка людей. Это было еще до гибели Муни. В стихах, написанных уже в 1916 году, буквальный, страшный смысл произошедшего становится символом грядущих бед:
Висел он, не качаясь, На узком ремешке, Свалившаяся шляпа Чернела на песке. В ладонь впивались ногти На стиснутой руке. А солнце восходило, Стремя к полудню бег, И перед этим солнцем, Не опуская век, Был высоко приподнят На воздух человек. И зорко, зорко, зорко Смотрел он на восток. Внизу столпились люди В притихнувший кружок. И был почти невидим Тот узкий ремешок.Мертвец словно видит что-то, невидимое, неведомое оставшимся в живых…
И Ходасевич, подобно ему, несмотря на свою отрешенность от житейского, видит и чувствует грядущее, скрытое пока еще от многих, но интуитивно доступное поэтам. Российская и мировая жизнь становятся все тревожнее. Уже началась Первая мировая война… И все это так или иначе перетекает в стихи, но получает иное, более обобщенное осмысление.
В 1916 году появляются «Слезы Рахили» — стихотворение певучее, как плач, и, благодаря библейскому образу вечно плачущей по своим мертвым детям Рахили, переходящее в область вселенского горя.
Мир земле вечерней и грешной! Блещут лужи, перила, стекла. Под дождем иду я неспешно, Мокры плечи, и шляпа промокла. Нынче все мы стали бездомны, Словно вечно бродягами были, И поет нам дождь неуемный Про древние слезы Рахили. Пусть потомки с гордой любовью ПроВнешним толчком к написанию этих стихов, как отметил в автокомментарии сам Ходасевич, послужил ливший весь день дождь: «5–30 октября. Днем промок у Смоленского рынка. 30 только отделал».
Эти стихи Ходасевич впервые прочел в салоне богатой московской меценатки, купчихи Лосевой, за ужином. Брат его жены литератор Георгий Чулков тут же упрекнул его в пораженчестве, может быть, и не в связи со стихами. Знаменательна реминисценция из Тютчева (которым, кстати, занимался Чулков): «Счастлив, кто посетил сей мир / В его минуты роковые…» — так сказано у Тютчева. Ходасевич вступает с Тютчевым в поэтическую полемику. Для него роковой, «страшный час» эпохи — не радость, а горе.
Летом 1916 года по совету врачей больной Ходасевич уезжает в своем гипсовом корсете в Крым, собираясь поселиться под Севастополем, в имении приятельницы Нюры Гунали. Но денег опять, как всегда, нет, ехать не на что. Правда, что-то обещает выплачивать ежемесячно брат Михаил, популярный в Москве адвокат. И все-таки поездка едва не сорвалась: обещавший выплатить 100 рублей редактор газеты «Утро России» А. П. Алексеевский уехал, так и не выдав аванса. В этой плачевной ситуации Ходасевич, конечно же, обращается к своему старшему надежному другу Гершензону, пишет ему с просьбой достать 200 рублей, иначе в Крым не уехать: надо еще заплатить за квартиру, оставить денег жене: «<…> Если я не выеду, то не выеду никогда — так сложились дела. <…> Простите, что я Вас утруждаю так назойливо. Но люди, которых я знаю, состоят или из таких, которые могут, да не хотят, или из таких, которые хотят, да не могут. Вы — буквально единственный доброжелательный и не беспомощный человек из всех, меня окружающих. К братьям я не могу обращаться: они лишат меня и того, что обещали, я их слишком хорошо знаю. Кроме того, я в таком состоянии, что говорить с ними для меня невозможно. Старший решил кое-что сделать, когда посторонние люди (без моего ведома) его пристыдили. Больше его и стыдом не проймешь: упрется, и мы рассоримся. Он сказал однажды: „В чужом несчастье не люблю принимать никакого участия, даже в виде облегчения. Зато приятно участвовать в успехе“. <…> Это реальная политика, тут целое миросозерцание, которой и лбом не прошибешь».
Милый и заботливый Гершензон деньги, конечно, достает, и Ходасевичу удается уехать. Он собирается заняться в Крыму переводом с французского романа Клода Тиллье «Дядя мой, Веньямин» и, таким образом, вскоре по возвращении долг вернуть.
Волею судеб (или из-за неудачного железнодорожного расписания) Ходасевич попадает в Коктебель, а не в Севастополь, и слава богу: к Гунали приезжает в это время какая-то больная волчанкой барышня. В Коктебеле он поселяется на даче Мурзакова — не в доме Максимилиана Волошина, где обычно живет большинство литераторов, приезжающих сюда, а в некотором отдалении, как ему и хотелось, от здешнего литературного мира. Пока он еще не в силах приняться за работу: приходит в себя, бездельничает, нежась у моря.