Жизнь во время войны
Шрифт:
– А меня? – согласился Минголла. – Терпеть не мог Роатан, но отсюда он кажется вполне ничего.
– Ага, ничего был островок. – Тулли пнул ногой валявшийся на бетоне камешек. – Ну что за хуйня, Дэви? Сперва нам охота рулить миром, а теперь только и думаем, куда бы от него свалить.
Минголле очень хотелось рассказать Тулли обо всех своих противоречивых чувствах и сожалениях, но он не мог подобрать слов.
– Вроде на тебя что-то давит, друг.
– Да вот все думаю о добрых намерениях.
– О намерениях? И что надумал?
– Кажется мне, что когда начинаются эти самые намерения, так они и останутся – одними намерениями.
– Не понимаю, ты о чем?
– Херня, старик, я просто в раздрае.
– Ну, не ты один.
Они еще поговорили немного, но ничего особенного друг другу не сказали, потом Тулли ушел в отель, а Минголла – с Джеком и Джилби – обратно во дворик. Сотомайоры ушли, вокруг бассейна было пусто, и Минголла
– Мы думали, ты погиб.
За спиной Исагирре расположилось венецианское окно, в свете полумесяца там ярко блестела белая пустыня, на горизонте дьявольскими красными рубцами сиял Город Любви, и Минголла знал, что через несколько часов он проглотит лошадиную дозу препарата, целиком вобравшего в себя этот кусок истории, – проглотит из отчаяния, в надежде увидеть пусть нереальное, зато хоть сколько-нибудь переносимое будущее – и отправится бродить по этому городу в экстатическом бреду. Прекрасно зная, чем рискует, он тем не менее пройдет через эту дозу, потому что никакое знание не может убить надежду.
Рука Исагирре скользнула под стол, но Минголла сказал:
– Сигнал обрезан, Карлито. Там все уже мертвы.
– Кроме тех, кто наверху, – горько добавила Дебора, шагнув вперед и становясь рядом с Минголлой. – Наверху живы... дышат, по крайней мере.
Исагирре увядал прямо на глазах, восковая кожа теряла упругость, плоть обвисала на костях.
– Что вы собираетесь делать?
– Все уже сделано, – ответила Дебора. – Ну, или почти все.
– Что ты хочешь этим сказать?
– Остались трое, остальные уничтожены, – объяснил Минголла. – Эти трое в Пентагоне. И о них ты позаботишься сам.
– Этого не может быть! Я только вчера говорил с...
– Это было вчера, – сказал Минголла.
– Я пойду наверх, – сказала Дебора. – Вдруг кто-то выживет.
– Не ломай их, – попросил Исагирре.
– Не ломать? – Дебора рассмеялась. – Я пять лет чиню твои сломанные игрушки... и сколько еще осталось. – Она повернулась к Минголле. – Ты с ним справишься?
– Ага... иди.
– Что вы со мной сделаете? – спросил Исагирре, когда за Деборой закрылась дверь.
– А то ты не знаешь, Карлито. Разберем на кусочки, а потом соберем опять. Будешь бомбой с часовым механизмом, как Нейт и другие. Почти живой, как твои друзья наверху.
– Вы всех убили... всех, кроме тех троих? – Исагирре, похоже, не мог с этим примириться.
– Это было нетрудно. За пять лет мы многому научились.
Пять черных, как гробы, лет, и в каждом – прах насилия и предательств.
– Если осталось только трое, – пролепетал Исагирре, – то какой смысл...
– Брось, я не собираюсь это слушать, ты же знаешь.
Исагирре выпрямился, лицо разгладилось.
– Да, знаю. – Адамово яблоко дергалось. – Вся работа... – Он провел рукой по лбу. – Что вы будете делать потом?
– Потом нечего будет делать.
– Да нет, найдется. Вы займете наше место, и вам придется что-то делать. – В голосе Исагирре звучали торжествующие нотки.
– Сейчас ты заснешь, – сказал Минголла. Исагирре открыл рот, но долго ничего не говорил.
– Господи, – произнес он наконец, – как могло такое случиться?
– А что, если тебе того и хотелось? Как в том рассказе про пансионат... в финале смерть автора. Это твой финал, Карлито.
– Я... гм... – Исагирре сглотнул. – Я боюсь. Никогда не думал, что буду бояться.
Минголла не раз представлял, что будет чувствовать в эту минуту, но, к его удивлению, он не чувствовал почти ничего, разве только облегчение; в голову пришло, что, несмотря на страх, со стариком сейчас происходит то же самое.
– Наверное, я могу что-то сделать? – спросил тот. – Я бы мог...
– Нет, – ответил Минголла и начал вгонять Исагирре в дрему.
Тот привстал, потом
– Прошу тебя... – Слова получились плотными, словно выжатая из доктора последняя капля, голова откинулась назад. Грудь вздымалась и опадала в сонном ритме, глазные белки шевелились.
Все в этой комнате – вой кондиционера, блеск антикварной мебели, фальшивая ночь ковра – словно заострилось, как если бы раньше их притупляло бодрствование Исагирре. От тяжелой ясности момента Минголле стало не по себе, и он обернулся, уверенный, что за спиной его поджидает распахнутая ловушка. Но там была лишь закрытая дверь, тишина. Он снова повернулся к Исагирре. Вид старика его потряс, доктор был похож на монумент, на несчастное чудовище, угодившее в асфальтовую яму, в хранилище истории, и Минголла вдруг понял, как мало он знал о кланах, только голые факты, слегка обведенные контурами впечатлений. Он уселся на стол, подключился к спящему мозгу Исагирре и поплыл по затейливым коридорам кровавого прошлого мимо воспоминаний его жизни, жизни других людей; годы вспыхивали и гасли, словно недолговечные свечки; он был мальчиком по имени Дамасо Андраде де Сотомайор и стоял в день своего совершеннолетия посередине мрачного зала в старом панамском доме. Вся семья в сборе, в молчании расселась по эбеновым креслам, на ручках резные змеиные головы, во сне их мысли смешиваются, и он чувствует у себя в желудке препарат, далекую боль, он понимает, что сны – это голоса, тысячи голосов одновременно, не слова, а бессловесный шепот, который и есть душа страсти. Бледные фигуры отца и матери, кузенов, дядюшек и тетушек мерцают подобно белому пламени в чашах из черного дерева, и сам он тоже мерцает, плоть теряет телесность, и сон зажигает его мысли радостью мести и силы. А когда сон уходит, когда он уже крепок и пропитан страстью, наступает время отправиться в путь по тропе правды, и он, ни слова не говоря, спускается по лестнице в подвальный лабиринт, чьи темные коридоры ведут к семи окнам, к одному окну, что покажет его место в узоре. Он бродил не час и не два в страхе, что так и не найдет свое окно и останется навеки в этой вязкой холодной глубине. Но каменные стены, грубые и замшелые, были ему друзьями; касаясь их, он чувствовал, как энергия прошлого выводит его в будущее, которое и есть единственный узор растянутой в бесконечности крови. То были фамильные камни, его кровь и его семья, куполообразные глыбы имели ту же фактуру, что и черепа Сотомайоров, расставленные у отца в библиотеке; касаясь камней, он угадывал направление и скоро научился выбирать повороты, ощущая их как узелки крови. И добравшись наконец до окна, он не увидел его, а постиг трепетом своей кожи. Он думал об этих странностях. Должно ли окно подразумевать свет... и он увидел свет. Два малиновых овала, словно глаза без зрачков, разгорались все ярче и ярче, пока он подходил все ближе и ближе. Окно, как он понял, было сделано из дымчатого стекла, свинцовые средники секций соединялись в силуэт угольно-черного человека с терновым венцом на голове, глаза же остались пустыми, их пронзали лучи заходящего солнца. Образ пугал и притягивал одновременно, мальчик прижался к стеклу, глазами к пустым овалам, и увидел на противоположной стороне долины массивный каменный дом Мадрадон, что казался в багряном свете чудовищем, припавшим к земле и готовым распрямиться. Он видел этот дом много раз, но так он подействовал на него впервые. Ярость ударила в голову, и мальчик почувствовал себя одним целым с горящими глазами и всей этой черной фигурой, к которой сейчас прижимался. Сеть свинцовых средников накладывалась на переплетение его нервов, направляя по ним кровавый цвет заката, пропитывая жестокой уверенностью, отпечатывая в душе образ эбенового Христа; отныне он знал, что избран из всех детей его поколения, чтобы вести остальных на борьбу против Мадрадон, что он стрела в семейном луке и что вся его жизнь будет полетом к сердцу этого темного чудовища, сгорбленного над тем далеким холмом.
Минголла оборвал контакт, встал со стола, подошел к окну. Прижался лбом к раме. Холодное стекло повторяло дрожание кондиционера. Минголла смотрел на далекие городские огни и думал о христианской девочке, как ходила в ее руке голограмма Иисуса. Ему всегда казалось, что начало лежит за той секундой, но он никогда не мог ее постичь или хотя бы прояснить. Возможно, подумал он, это еще один проблеск надежды. В кресле пошевелился Исагирре, и Минголла понял, что слишком долго оттягивает неизбежное. Он не беспокоился из-за того, что предстоит сделать, но сама процедура его вымотала, он устал снова и снова открывать для себя неприятные новости о том, как природа человека смиряется с возможностью разобрать до нуля сознание. Он подождет еще несколько минут, он уже все решил. Минуты не помешают. Отодвинув кресло с Исагирре, Минголла принялся опустошать ящики стола, удивляясь, куда это старик мог засунуть препараты...