Жизнь замечательных людей (сборник)
Шрифт:
В прихожей заверещал телефон, и я так испугался, что даже выронил перо, поскольку мне уже сто лет никто не звонит, включая непосредственную родню. Как я и думал, ошиблись номером – спрашивали аптеку; так как моим нечаянным собеседником, по всем приметам, оказался человек старой закалки, мне удалось его немного разговорить. Потолковали об озоновых дырах, землетрясении на Суматре, вздорожании хлебобулочных изделий, закате культуры и падении языка.
После я вернулся на кухню и сел за стол. Я долго смотрел в запотевшее, голубеющее окошко и думал о том, что человечество, по-видимому, исписалось, во всяком случае, музыканты торжественно утверждают, будто бы композиторская музыка, наконец-то, кончилась и началась исполнительская, которая не кончится никогда. Затем мне отчего-то живо припомнилась сценка
По диким степям Забайкалья,Где золото роют в горах... —
и вся компания громоподобно подхватит припев, так что даже дрогнет и закачается абажур.
Это был год, вероятно, 50-й, много если 53-й, поскольку о Сталине говорили еще с восторгом, и не лукавя, а от души. Кроме того, говорили о подписке на Большую медицинскую энциклопедию, о певце Лещенко, прозябавшем в Бухаресте, хотя его к тому времени, кажется, уже не было в живых, о майоре Звонареве, который выиграл по облигации государственного займа автомобиль, о какой-то Зиночке, брошенной замкомполка по тылу, о Лермонтове, в том смысле, что некогда русская армия выдвигала выдающиеся таланты, о примадонне Борисенко и женских качествах вообще. Между разговорами то и дело затевались танцы, причем кавалеры неизменно упирались в спину дамам большим пальцем правой руки, потом опять шли разговоры, потом затягивали еще что-нибудь из диких песен нашей родины и так до тех пор, пока мужчины по простоте душевной не начнут потягиваться и зевать.
Сейчас таких застолий на Руси уже не бывает, и публика бродит от блюда к блюду с тарелкой в руках, все самодовольные, азартные, озлобленные, даже хохолками на затылке как бы предупреждающие: смотрите, акционеры всей планеты, и трепещите, несчастные, – мы идем!
Я всегда думал, что мир должен вздрогнуть, когда русский человек встанет из-за стола.
Письмо 4-еОБ ИЗМЕЛЬЧАНИИ ЧЕЛОВЕКА
Прежде я держался того идеалистического мнения, что именно сознание определяет бытие, а не наоборот, как считали материалисты, и, таким образом, решал основной вопрос философии в пользу природной нравственности человека, которая представляет собой настоящую физическую силу, способную хоть передвигать горы, хоть поворачивать реки вспять. Но после я вынужден был признать, что бывают эпохи, когда бытие определяет сознание, особенно, если имеется в виду не мимолетное, а какое-то прочное, всегдашнее бытие. Я мало-помалу сообразил, что занимается заря какого-то совсем нового периода в российской истории, направляемого силами бытия, когда в мусорных баках мне стали попадаться невиданные ранее предметы, как-то: «История русской философской мысли» в восьми томах, две серебряные десертные ложки, наручные швейцарские часы, правда, без минутной стрелки, консервная банка из-под омаров, в которую очень удобно складывать окурки, отличный малоношеный галстук фирмы «Кириллов и сыновья». Да еще мой враг Маркел перехватил у меня из-под носа финский сотовый телефон.
Суммарный анализ сих артефактов, найденных мной на помойке, давал понять, что именно начинается какая-то новая эпоха в истории России и человека, что в начале XXI века мы оказались у разделительной черты, за которой ясно различаются все признаки упадка, а то и брезжит конец цивилизации, если понимать ее как систему гуманистических парадигм. То есть я ожидал не конца света как такового, не крушения нашего благоустроенного мира, а чего-то прямо противоположного, грубо-враждебного той культуре, в правилах которой я воспитывался и рос. Мне было до обидного ясно, что если люди нового времени запросто выбрасывают на помойку «Историю русской философской мысли» в восьми томах, то это какие-то совсем другие, пугательно новые
Помню, старшеклассниками, в году, наверное, 61—62-м, мы собрались у нашего товарища Саши Преображенского прокутить кое-какие деньги, заработанные на разгрузке силикатного кирпича. Позвали одноклассниц, купили бутылку ликера «Шартрез» ядовито-зеленого цвета и три флакона «Тройного одеколона», смешали обе жидкости в двухлитровой банке из-под варенья и принялись было кутить, как вдруг завязался продолжительный разговор.
Кто-то сказал:
– Лев Толстой, конечно, великий писатель, но реакционер Столыпин его поддел!
Видимо, мой товарищ хотел показаться перед девочками и нарочно затеял диспут на отвлеченную, взрослую тему, которыми мы, впрочем, баловались, если не регулярно, то через раз.
Кто-то заметил:
– Я что-то про распри между ними даже и не слыхал...
– Ну как же! Толстой написал Столыпину длиннющее письмо, чтобы он не разорял крестьянскую общину, потому что она – древнее учреждение, препятствует имущественному расслоению среди земледельцев и в зародыше представляет собой реальный социализм.
Кто-то спросил:
– А что Столыпин ему в ответ?
– А Столыпин посылает ответ на полстранички убористым почерком: мол, нет страшнее рабства, чем нищета. Потому что Толстой вот на чем настаивал: пускай нищета, но чтобы земля оставалась общей, ничьей, как при социализме в СССР.
– Я что-то этой логики не пойму.
– А тут и нечего понимать! Реформа Столыпина была направлена именно что на развал крестьянской общины, чтобы через собственность на землю укрепилось кулачество и появился сельский пролетариат. Ты вообще учился в девятом классе или нет?!
– Учился. Но когда мы проходили Столыпина, наверное, я болел.
– Так вот, Петр Аркадьевич (Столыпина звали Петр Аркадьевич) выступил с такой инициативой: раздать крестьянам землю в вечную собственность, потому что собственник в лепешку разобьется, чтобы повысить продуктивность своего хозяйства, а это значит – богатство, богатство означает независимость, независимость – свободу слова, что и требовалось доказать!
– Вот именно! А Лев Толстой был мрачный догматик и фетешист, ему подавай зародыш социализма, а там хоть трава не расти, хоть подохни с голоду полстраны!
– Вообще-то такая огульная критика называется – правый оппортунизм.
– Неважно, как это называется, важно, что это всегда так: конфеты делают из всякой гадости, а из сахара получается самогон.
– Нет, я тоже не согласен с такой постановкой вопроса! Еще Прудон говорил, что собственность есть кража и влечет за собой эксплуатацию человеческого труда...
Короче говоря, таким манером мы умничали, наверное, часа два. Потом мы спохватились и стали наверстывать упущенное, да так энергично, что вечеринка закончилась довольно безобразно: кого-то тошнило в ванной, кто-то уже спал на полу, завернувшись в плетеный коврик, кого-то угораздило прожечь сигаретой фамильную подушку-думку, вышитую серебряной канителью, а Саша Преображенский повязал на шею, вместо галстука, лифчик нашего комсорга Зиночки Наметовой и ходил по квартире туда-сюда.
На утро у всех раскалывалась голова от давешнего фантастического симбиоза ликера с одеколоном, однокашники мои охали и ахали, но все-таки первая фраза, произнесенная кем-то в седьмом часу утра, была такова:
– И тем не менее Толстой прав!
Вероятно, в те годы еще очень был силен, так сказать, русский психологизм, который подразумевает не только смесь непрактичности с романтичностью, но и способность духа существовать неестественно протяженно во времени, когда и Аввакум Петров тебе современник, и реформы Александра II Освободителя – злоба дня. Где коренятся истоки этого психологизма, вывести затруднительно, может быть, действительно, климат виноват, но еще мудренее определить, какая такая инфекция поразила его в новейшие времена.