Жребий
Шрифт:
Странная это была картина: два человека, с возрастной разницей более чем в тридцать лет, принадлежащие к атеистическому обществу, сидели за утренним столом и говорили о третьем, глубоко верующем, жившем две тысячи лет тому назад.
— Вообще-то, — сказал Нетудыхин, — мы ведем себя сегодня, как безбожники.
— Это почему? — спросила Захаровна.
— По православным обычаям нам надо было, прежде чем сесть за трапезу, сначала помолиться. А мы уселись и нахально лопаем.
— О чем молиться, Тимоша?
— Ну, у каждого свои проблемы и грехи. Вот о них надо и просить Творца, чтобы
— Тимоша, но ведь сегодня Он воскрес! Радоваться надо. А мы вдруг к Нему со своими болячками посунемся. По-моему, это нехорошо. Испортим Ему все настроение.
Тимофей Сергеевич удивленно посмотрел на хозяйку и спросил:
— Да? А что, возможно, вы и правы. Очень даже может быть. В такой день Ему, пожалуй, не до грехов наших.
— О них вообще надо забыть сегодня, — сказала Захаровна. — Потому что, раз Он воскрес, то с Ним все грехи нам уже не страшны.
— Э, нет, Захаровна, есть грехи настолько мучительные, что преследуют человека всю его жизнь.
— Да, мне это знакомо. Не думай, что я безгрешна. Грешна матушка, да еще как. Я вот в больнице лежала и думала, что это Он меня за мой роковой грех решил убрать со света пораньше.
— И что же это за такой грех? — спросил, не выдержав, заинтригованный Тимофей Сергеевич.
— Ах, Тимоша, тяжкий грех, бабий грех — аборт! Всю жизнь не могу себе извинить этого проступка. Молода же была, дура! И мужа послушала. Сгубила своего первенца. Ты ж не знаешь, что такое жизнь жены офицера. Сегодня — здесь, завтра — там, через год — вообще на краю света. Военные городки, бараки, вечная неустроенность… Да что там рассказывать — это надо увидеть и почувствовать. Вот он меня и уговорил воздержаться временно от ребенка. Еще, мол, успеем. А тут война грянула, Гитлер проклятый напал — не до детей уже было. Так я и осталась одна. Но, видишь, жива. Наверное, простил. Замахнулся, а потом передумал, пожалел. Так что, Тимоша, у меня сегодня, как бы двойной праздник. Давай, наливай еще наливочки, забудем о грехах наших.
Расходилась Захаровна. И щеки ее порозовели, а в лице проглянула былая красота, и засветилось оно Добротой. "Нет, не ту судьбу нарезал ей Господь, не ту, — подумал мимоходом Нетудыхин. — Но жизнь-то необратима."
Под конец этой пасхальной трапезы, захмелев, она спросила Тимофея Сергеевича:
— Ты сегодня, что планируешь?
— Да вообще-то собираюсь сходить к одному другу. А что?
— Нет, ничего. Я просто так спросила. Иди, развейся на людях. Порадуйся жизни. Что тебе со мной, старухой, тут толочься. А я возьму этого паршивца, — сказала она, имея в виду Кузьму, который весь завтрак проверился у них под ногами, — и пойду в гости к Нестеровне. Она же тоже офицерша, между прочим.
Поднимаясь из-за стола, Нетудыхин вдруг ощутил на себе тяжесть распятия. Он вынул его из пазухи и, внимательно осмотрев, сказал:
— Ну, Захаровна, вы меня удивили этим презентом! Это истинно царский подарок! — И бережно опустил распятие себе на грудь.
— Носи, Тимоша. Я буду только рада. Этот крест принадлежал моему отцу. Он уберег его от смерти в русско-японскую войну. А со мной он объехал весь Союз. Муж был неверующий. Не разрешал носить его мне. Теперь
Тимофей Сергеевич подошел к Захаровне и крепко поцеловал ее в щеку.
— Спасибо!
Когда он ушел к себе в комнату, она тихо и радостно заплакала.
А вечером, вернувшись от Натальи Сергеевны, он загрузил свой портфель на завтрашние уроки, и завалился спать. Проснулся непонятно почему в полночь. И такое ощущение в душе, словно в комнате, кроме него, еще кто-то присутствует.
Ему показалось, что он сходит с ума. Пощупал пульс: пульс как пульс, нормальный. Включил настольную лампу: сидит, подлец, ты смотри! В кресле сидит. В каком-то странном серебряном костюме, плотно облегавшем его фигуру. Прямо цирковой акробат. Вырядился, сволота! Или с очередного шабаша по дороге завернул…
Откуда-то, может быть, с Голгофы древнего Иерусалима, через толщу времен, прорвалась вдруг к Нетудыхину строка-молитва:
Не оставляй меня, Господь!..
— Ну, — сказал спокойно Тимофей Сергеевич, — что надо?
А тот, нахально развалившись в кресле, циничный и посверкивающий своей робой, смотрел на него надменно и дерзко улыбался.
— Охристосывался, значит? — говорил. — Бабку сердолюбную на золотишко расколол? Так-так-так…
— Ты зачем приперся? — грубо оборвал его Нетудыхин.
— Да на крестик твой полюбоваться. Когда же я могу еще тебя раздетым узреть?
Выплыли сами собой еще три строки:
…Ведь я твоя и кровь и плоть.
Не покидай меня, когда
Над мной безумствует беда.
Поднялся с дивана, прошел к письменному столу и взял тетрадь и ручку. Спиной чувствовал, как Сатана наблюдает за ним.
Вернулся на диван, записал первое четверостишие.
Сидящий в кресле презренно изрек:
— Пиит!
— Не лезь! — сказал Нетудыхин.
— Напрасно стараешься. Все прах. Все тлен. Хоть огнем ты выжги свои строчки.
— Кровью надо писать, кровью! — ответил Тимофей Сергеевич.
— Ага. А еще лучше мочой: она быстрее выветривается.
— Дурак! — сказал Нетудыхин резко. И написал дальше:
Я знаю, воля в том Твоя,
Чтобы распят был ими я.
Но в муке этой роковой
Побудь еще, побудь со мной!
— Жалуешься? — не отставал Сатана. — Ему на меня жалуешься, кляузник паршивый! Между прочим, как мне доложила служба подслушивания, Он собирается тебя навестить.
— Кто? — не понял Нетудыхин.
— Да Тот, к которому ты так взыскуешь. Докатился-таки, наверное, до Него твой истошный вопль. Так что, жди Гостя. Ты удостаиваешься величайшего визита в своей жизни. Но спрос с тебя теперь будет не за то, что ты договор наш объявил недействительным, а за то, что ты меня предал. Уразумел? Держись, субчик-голубчик! Беседы и уговоры кончились! Крестик тебе этот дорого обойдется!
— Не мешай! — почти задыхаясь, отвечал Нетудыхин.
Мысль в нем клокотала, и надо было ее мгновенно зафиксировать, пока она еще не распалась. Нетудыхин продолжал: