Журавли и карлики
Шрифт:
«Рассказывают, что в то время в Эрдене-Дзу проживал один знатный старый орос, князь 2-й степени, сын цаган-хагана Шу-Ки. Он пришел сюда из земли оросов, где его хотели убить за желание принять желтую веру. Святейший Ундур-гэген Дзанабадзар высоко ценил его за мудрость и умение узнавать будущее по звездам. Когда джунгары пришли в Эрдене-Дзу, этот орос явился к Галдан-хану и сказал, что нужно прекратить войну, потому что ее затеяли духи тогру и одой, которые входят в людей и вынуждают их воевать между собой. Галдан-хан прогнал его от себя, тогда он поехал к Тушету-хану и стал говорить ему то же самое, но китайцы убили его, и война продолжалась, пока вся Халха не стала владением императора Канси. Потом святейший Ундур-гэген привез в Эрдене-Дзу землю с могилы этого ороса».
Затем слово брал сам
«В конце XVII в., – писал он, – пути из Сибири в Монголию были хорошо известны, первые казаки появились в Халхе еще в 1616 г. Позднее сюда стали пробираться гонимые раскольники. Этот русский мог быть казаком, служилым человеком, раскольником или беглым ссыльным, а сообщение о его княжеском титуле основано, как можно предположить, на недоразумении. По-видимому, он носил имя Иван, что монголы истолковали как “ван”, то есть князь 2-й степени по маньчжурской иерархии. Вполне объяснимо и утверждение, будто его отцом являлся цаган-хаган – Белый царь, общепринятое в тюрко-монгольском мире наименование российских государей. По нашему мнению, живший при Ундур-гэгене “царевич” был типичным порождением той эпохи, когда самозванчество как характерная для России форма социального протеста стало массовым явлением. Шу-Ки – это, несомненно, Василий Шуйский. Наш герой называл себя его сыном, поэтому гипотеза о том, что его сослали в Сибирь как политического преступника, представляется наиболее вероятной. Что касается войны тогру и одой, т. е. журавлей с маленькими людьми, пигмеями, здесь мы имеем дело с древнейшим мифологическим сюжетом, представленным в фольклоре разных народов, но радикально переработанным в духе буддийского пацифизма. Это еще раз доказывает, что история наших культурных связей уходит корнями…»
Дальше можно было не читать. Шубин оттолкнулся спиной от стены и встал. Потеплело, снег начинал таять. За дальней линией субурганов невидимо тек Орхон, воздух там туманился, сгущенный расстоянием и влажностью. Дальше гряда за грядой поднимались плоские, растущие вширь холмы, на их фоне монастырь казался совсем крохотным. От его красоты щемило сердце, настолько она была неоспоримой и в то же время непрочной, безропотно готовой раствориться в окрестном пейзаже. «Я не знаю, почему он поселился именно в этом месте, но оно того стоило», – справедливо писал Прохор Гулыбин, забайкальский казак на японской службе, прилетавший сюда за другим царевичем.
Шубин обвел взглядом внутристенное пространство. Где-то здесь, в неровном кольце из ста восьми белых тибетских ступ, лежал прах его любимца, привезенный сюда Ундур-гэгеном из ставки Тушету-хана. Там он в последний раз пропел свою песню о журавлях и карликах, ставшую для него лебединой.
Чтобы в Москве ему сохранили жизнь, Анкудинов должен был сказать Никите Романову приблизительно следующее: «Коли король польский или свейская королева, или турский султан и иные государи, будь они папежской веры или люторской, или бусурманской, всей силой пойдут на нашего великого государя со всем своим войском, пешим и конным, то ежели вы – карлики, я среди вас – журавль, дающий вам силу против моих собратий, а ежели природа ваша журавлиная, то я – карлик, и без меня вы все падете, яко назем на пашню и снопы позади жнеца».
Он перебывал католиком, протестантом, мусульманином, иудеем. Его, как вакцину, впрыснули в тело державы, чтобы она переболела легкой формой этих смертельных болезней, грозящих ей с запада и с юга, а потом отправили к монголам, посчитав, что для безопасности с востока нужно привить ему еще и желтую религию.
Шубин с сожалением отмел эту красивую гипотезу. Скорее всего Конюховского выдали за Анкудинова и четвертовали вместо него, потому что никто другой под руку не подвернулся, а Тимошку под чужим именем оставили при Посольском приказе как ценного специалиста со знанием иностранных языков, хорошо знакомого с политической обстановкой в Европе и Азии. Кадровый голод заставил московских дипломатов пойти на этот подлог, но позднее Анкудинов или проштрафился, или просто в его услугах перестали нуждаться. Ему припомнили старое и сослали в Сибирь, оттуда он бежал в Монголию, где пополнил коллекцию принятых им исповеданий еще одним экземпляром.
Могло, конечно, быть и по-другому. Гадать не имело
«Потщитесь понять, кто я был таков, – предупреждал Анкудинов голштинского герцога, – от кого послан и для чего ездил много лет по разным государствам, и станете узнавать путь мой по звездам и улавливать меня мысленными тенетами, но духа моего пленить не сможете, ибо тайна сия непостижна есть для смертных».
Одно было несомненно: ни журавли, ни карлики не сумели в него вселиться. Он так быстро бежал и так часто менял обличья, что всякий раз ускользал от них, когда они норовили завладеть его душой.
От тишины и солнца звенело в ушах. Хуврэки, игравшие в футбол, ушли на занятия, немцы толпились возле Западного храма. Жены нигде не было видно. Шубин собрался идти ее искать, но передумал и пошел в антикварный магазин.
Вдоль стен тянулись составленные из столов прилавки. За ними никого не было, продавцы обступили прибывшую с немцами экскурсоводшу. Они, должно быть, пытались узнать у нее, планируются ли на сегодня другие автобусы с туристами, но при виде Шубина поспешили занять свои рабочие места. Ни одного покупателя он не заметил. Немцы или уже отоварились, или оставили главное удовольствие напоследок.
На столах были разложены ритуальные маски из пластмассы, будды и бодисатвы конвейерного литья, колокольчики, храмовые барабанчики, трехгранные жертвенные ножи, вачиры, курильницы, ручные молитвенные мельницы, еще какие-то принадлежности культа, чье назначение Шубин мог лишь предполагать. На каждой вещице незримо проступало клеймо мade in China. Зеленели искусственной окисью дешевые сплавы, неубедительно выдающие себя за бронзу, штампованный мельхиор маскировался под старинное серебро с благородной чернью во впадинах чеканки. Работа была грубая, китайские производители давно усвоили западный принцип: вещь должна быть достаточно плоха, чтобы хорошо продаваться.
Чем дальше от входа, тем чаще в море этих сорочьих сокровищ стали попадаться островки настоящего антиквариата. Появились глиняные амулеты в застекленных, как детские секретики, коробочках, ташуры с ременными хвостами, деревянные чаши-аяги, хитроумные замки из кованых звеньев, свидетельствующие, что добродетельные кочевники не чурались воровства задолго до того, как атеизм и социализм повели атаку на их моральные устои.
Всегда отдельно, в центре расчищенного для него пространства, то тут, то там возлежал хан здешних антикварных лавок – узкий монгольский нож с украшенной серебром круглой ручкой, верно служивший своему хозяину за обедом и при нарезке табака. Иных подвигов за ним обычно не водилось. Такой нож смело можно вешать в гостиной, не боясь испортить себе карму. Вероятность того, что его лезвие хоть раз омылось горячей кровью, ничтожно мала. Те ножи, которыми режут скот и сдирают шкуры с тарбаганов, лежали в других магазинах, туристы ими не интересовались.
Одна девушка за тысячу долларов продавала кремневое ружье. Она вынула из уха проводок от плеера и по-английски сказала Шубину, что с этим ружьем ее дед ходил на охоту. Задушевная интонация выдавала трезвый экономический расчет. За фамильную реликвию можно было просить подороже, готовность оторвать ее от сердца включалась в тариф.
На соседнем столе выделялись наконечники стрел разной формы и разного предназначения, нарытые самим продавцом или потыренные на раскопках. Чего-чего, а их в этой земле было видимо-невидимо. Темные, но чистые, прокипяченные, вероятно, в дистиллированной воде, чтобы отошла ржавчина, они поражали своими размерами и тяжкой мощью. Чтобы запустить в полет стрелу с этакой махиной на конце, лук должен быть поистине богатырским. В Улан-Баторе, над громадной, во всю стену, витриной в Национальном музее, сплошь увешанной такими же ромбовидными и треугольными железяками, Шубин видел горделивую надпись: «Стратегическое оружие древних монголов». С этим оружием они покорили полмира.