Журнал «День и Ночь» №3 2009 г.
Шрифт:
И летом, и зимой преследовал Цыган её, и она убегала, гонялся он за нею и осенью, в проливные дожди, и тогда Настя мчалась по лужам и грязи, по воде неслась под хлябями небесными. Преследовал её тот, частью которого она была сама. Плоть от плоти его. Она ненавидела его, а он и не думал затушить этот костёр, а разжигал его. Брал в руки нож, нелюдь. Но трезвым боялся. А чтоб не было страшно, напивался пьяным. Самогонных точек в селе было много, и главная из них находилась у него дома. Для смелости ему хватало одной бутылки, закрытой пробкой из туго скрученной газеты.
— Убью, — искренне начинал он после того, как в руке появлялся нож. Об убийстве говорил сильно, но без надрыва, легко верилось, что сказанное сбудется.
У Насти была трудная роль. Каждый раз, после этого «убью», ей надо было спастись, сохранить свою жизнь, быстро-быстро-очень-быстро надо было бегать ей, и, может, не надо было перечить мужу, может, вообще не надо было говорить, а тихо скрываться, но нет, как только Цыган останавливался, чтобы передохнуть, а, может, чтобы снова собрать воедино то зло, которое несколько растряслось на бегу, Настя тут же вставляла свою реплику в открывшемся промежутке времени, в образовавшейся временной щели:
— Нализался, свинья! — говорила она так правдиво, что нельзя не поверить. Эти слова простые, наверно, брали за душу Цыгана, потому что глаза его наливались кровью, а голос — металлом. Зрителей, если вдруг они появлялись — это были дети, которые смотрели в заборные щели, а самые смелые садились и на забор, — слова не могли взять за душу, тронуть, задеть за живое, и перевернуть всё внутри: у них не было ни зрительского опыта, ни своей эстетики, да и вообще, что они смыслили в настоящем искусстве, в настоящей игре актёров, где нужно чувствовать правильно, а не извращённо, где нечего делать без воспитания чувств…
— Сейчас убью её! — рычал Цыган.
— Не надо, — не выдержал кто-то из детей.
— Помилуй!
— Кто возражает мне! Кто тут посмел! Тут я решаю! Я — вершитель судеб! — Слов этих не было. Но милости — не будет. — Где жаба? Где она, короста? — вопрошал он, пугая детей.
И дети ждали, что она появится, а потом убежит, дети хотели, чтоб всё хорошо кончилось и на этот раз, и чтоб заснуть спокойно.
— На горизонте я заметил шевеленье! — глаза Цыгана горели.
Настя появилась босая, в платочке. Она вот кроликов кормила.
— Убью! — завыл убийца, и зрители зажмурились, закрыли уши ладонями.
Убьёт ведь, глазом не моргнёт.
Давным-давно, когда Настя была моложе, и ходила по земле одна, у неё не было принца, не было жениха, не было суженого, встретила она Цыгана, и кровь у неё закипела. Он разбудил в ней страсти, растормошил какого-то спящего зверя, и она пошла с ним под венец.
Долго-долго бродил по земле в одиночестве Цыган, и когда он наконец-то встретил Настю, а так всегда почти бывает, что встретишь какую-нибудь бестию, рано или поздно, — человека всегда поджидает кто-нибудь там, за углом, чтоб встретить, — он был потрясён тем, что до сих пор мог жить один: без этой новости. И он тоже пошёл под венец.
У Насти было два пути для отступления: уходить туда, откуда она пришла, или
— В дом не пущу, — предупредил Цыган.
— И что ж мне делать?
— Сделать так, чтоб я тебя не видел.
— И как же?
— В сарае спрячься.
— Какая ж сволочь ты, какая сволота.
— Я — сволочь?
— Да! Сволочь, изверг и свинья!
— Замолкни, я тебя прошу.
— Мне замолчать, в своём дворе. Ты хочешь рот заткнуть мне, пьяная скотина?
И вот в руках Цыгана появился нож. Зрителей как ветром сдуло. Все, кто сидел на заборе, оказались за ним. С забора вспорхнули, как воробьи, только приземлились не так мягко.
За топор Цыган не хватался никогда, и косой не размахивал, вилы из сарая не вытаскивал. Любил нож. И он у него всегда появлялся в нужную минуту. Где только брался.
В селе, царство им небесное, пили все. И после выпивки пьянели, добрели, просветлялись. У Цыгана же внутри не просветлялось, а пробуждалось. Дьявол подбивал его покончить с Настей. Но его жену до поры до времени охраняла другая сила: по вечерам она молилась для порядку.
Как он ненавидел её! И пил один не из-за жадности, а чтоб сильнее взыграло это чувство, чтоб укрепилось, чтоб помогло ему решиться. Чтоб сердце вдруг не размягчилось. За руку он спокоен был.
Она, Настя, портила ему кровь. Внутри него ещё оставалось что-то неиспорченным, оно заявляло о себе, и вот она уничтожала, истребляла эти живые ещё остатки. Куда девалась бывшая её покорность?! Уже давно она несла ему одни разрушения и боль. Казалось, хочет сжить его со свету. А вот кроликов кормит каждый день, каждый час ходит к ним.
Да, было… Было, по молодости, гонял он её радостно, вокруг дома, по зелени огорода, под прозрачно-голубым небом, надеялся выгонять из неё ту дурь, что мешала им обоим — и радостно возбуждающе сверкали её пятки, — но дурь не выгонялась, а жена его, Настя, становилась всё непроницаемее. С каждым забегом. И временами ожесточалась. Что было делать?
Цыган стоял посередине двора с ножом в руке. Было видно, что нож ему уже не нужен.
Когда прибежали соседи, было уже поздно: Настю было не спасти. Он настиг её в малине, в малиннике. Там и свершилось. Он больше не кричал и даже не говорил. Наступали новые времена.
14. Побег
Камыш уже пожелтел. На берегу речки сидеть было приятно, не холодно. Ласточки улетели в тёплые, добрые края. Они долго собирались, и в один из дней их не стало. Хотелось тоже в другие края, подальше отсюда, от родителей, от этих людей — к другим людям. Они где-то были, жили себе, поживали. Легко верилось, что они есть. Где-то совсем недалеко. В той стороне, где садится солнце. Они кормят коров и вычищают из-под них в сараях, из-под свиней вычищают в хлевах. Они добрые, и они ждут. Туда можно и дойти. Дня за три. Днём идти, а ночь пересидеть возле какой-нибудь другой речки, затаиться. Оставалось собраться. Хлеба надо взять и пальто: по ночам холодно.