Журнал День и ночь
Шрифт:
Красоту порождает страдание.
Может, и я думал песней, звучал на ветру вместе со всеми будущими братьями, ещё не ощущая их, несясь вместе с ними каплей дождя, белой снежинкой, диким семечком, проблеском света над землёй?
Почему талантливых композиторов много, а великие только те, кто прожили трагическую судьбу— Моцарт, Мусоргский?.. Астафьев самозабвенно любил музыку! У него есть
Он ведь никогда нигде этому специально не учился, но никакой профессионал-музыковед так не напишет. Однажды сказал мне: «Женя, выше Музыки ничего нет». Как?! Казалось бы, писатель должен отстаивать свой профессиональный интерес, а он. В Музыке для него заключалась любовь человеческая. И потому он в своей прозе — великий Музыкант-Художник. Многие нынешние теперь просто «текст» лепят. А он из тех, кто не сочиняет, — записывает, что им шепчут откуда-то оттуда, сверху. Провидение ли, Бог ли, птицы, небо.
Я вообще думаю, что он многие свои вещи писал, просто слушая музыку.
Одно ощущение, что рядом с тобой жив такой человек, уже счастье. Но и теперь, после его смерти, его книги для меня — это целый мир, равновеликий Музыке.
Я к нему как к Великому Старцу на поклонение ехал. Свято-молитвенное отношение у меня было и есть, ни больше — ни меньше.
Я уже говорил как-то, что, может, Моцарту я на том свете полы буду мыть или бегать за вином. А Астафьеву—хоть карандаши точить, хоть что. Всё, что угодно.
Ведь музыка, как и растения, принадлежит всему миру, всему человечеству, а не одному государству, не одной территории, не одной личности. Музыка и природа — самые демократические из всего того, что есть на свете.
Большое, конечно же, видится на расстоянье. Для всего нужно время. Я сейчас Астафьева читаю под каким-то другим углом зрения. С каждым годом всё-таки надеясь, что не дурнею — не умнею, умнеть уже поздно, но хоть мудрею чуть-чуть. И вспоминаешь жизнь своих родителей, которая тоже была покалечена, в той или другой степени. Фильм такой был — «Жизнь прошла мимо».
Это для Виктора Петровича жизнь не мимо прошла, потому что после него труды, книги останутся, которые могут кому-то помочь. Поздно, не поздно, — неважно. Эти книги способны превратить в людей тех, кто ещё называется человеком и кто в смокинги одевается. Но ведь у многих жизнь просто зачёркнута. В принципе. Воевали за идеалы, а другие в это время устраивали себе коммунизм в отдельно взятой квартире. Так что чего они мне песни поют «за народ»! Это — их «музыка».
...Но так им врезать! Так написать, как Виктор Петрович написал, — не просто злость нужна, а ещё, наверное, Дар Божий. Так высказать. И он высказал. Успел. А вот о кошке своей, как он сам пишет, — написать не успел... Если дальше эту страницу закроют великую, и действительно
Ведь огромна же человеческая потребность — в чтении. Я, когда читаю Астафьева, то всё вижу — как в зримом действии. И казармы, где ребята эти жили, и место, где Снегирей, мальчишек этих, расстреляли ни за что, ни про что... Не понимаю, почему это в эстетике такое деление: «литература и искусство», почему писателей забором отделили? Вроде у слова нет могучего пластического обеспечения.
Но прежде всего я Музыку астафьевского слова слышу.
Апдайк сказал однажды: «Если у Бога есть голос, то это ветер». Не этот ли Ветер Виктор Петрович слышал над Енисеем?
Само писательство — великая музыкальная способность, всепобеждающая. Напечатают, не напечатают, но я-то сказал, выразил! И если Бог слушает нас, то услышит.
Писать — это особый способ разговаривать: говоришь, и тебя не перебивают.
Когда пишешь, находишься, так сказать, в процессе, — тогда тебя никто не перебивает. А так-то очень даже могут. И перебить. И не услышать. Астафьев вот тоже — кричал, а его не слышали, как в Пустыне.
...Он претерпевал смерть от Государства — постоянно, ежедневно.
...Апокалипсис, верно, будет. Он уже идёт. Сам Астафьев так, по-моему, считал — что всё началось (или кончилось) в 17-м году. Такой долгий — предолгий период нашей жизни.
...Но у него в книгах не только Апокалипсис — там и юмор всепроникающий, как у Гоголя, — трагикомедия. Трагедия! А ты вдруг смеёшься.
...Неслучайно он в Красноярск уехал, подальше от столицы, от суеты. Мог бы жить в Вологде. Или в Москве, где бы его, наверное, «растаскали», измельчили. А какие «тусовки» в Овсянке?.. Уехал в Сибирь — как ушёл в свой монастырь. В монастырь ведь тоже по-разному можно уйти. Это была его Родина, его корни. Бабушкина иконка и иконы, брошенные в топку.
...Способы перебивать, убивать — тоже бывают разные. Сейчас они проще, изощрённее. Как в советской песне: «Если смерти, то мгновенной, если раны — небольшой...» Раньше — из винтовочки убивали, танками давили. А нынче раз — и нет человека. А ведь как долго приходилось мучиться людям, раненным войной. Эти медсанбаты бесконечные, переполненные до краёв страданием, гноем и кровью. Просто уму непостижимо — как же долго они мучились!.
Это чтоб своё, родное государство так относилось к своим же людям. Так ненавидеть свой народ! Нет, непостижимо умом.
Да ладно, может, Бог меня простит, Виктор Петрович. Я-то вроде жив... Не знаю, чего ещё говорить.
...«Диво дивное! Уборка хлеба среди зимы. Воистину всё перевернулось в этом мире. Не зря, не зря переворот был, не зря Господь отвернулся и от этих, землю русскую населяющих, людей, от земли этой, неизвестно почему и перед кем провинившейся. А виновата лишь она в долготерпении. От стыда и гнева за чад, её населяющих, от измывательств над ней, от раздоров, свар, братоубийства, пора бы ей брыкнуться, как заезженной лошади, сбросить седока с трудовой, сёдлами потёртой, надсаженной спины...» («Прокляты и убиты»).