Журнал День и ночь
Шрифт:
«Видимость. Видимость правды, видимость кипучей деятельности. Видимость знания, образования, видимость забот о народе и солдате, видимость крепкой обороны, видимость могучей Армии, видимость незыблемого единства, видимость сплочённого государства, которое осыпалось в три дня.»
«Климат, где нет места истине.»
«Боль человеческая никуда не исчезает, она всевечна и всеместна и, переложив её на бумагу, вольно или невольно, нагружаешь ею своего читателя».
Я представляю, как он нагрузил сам себя!
И в Сибири, в Красноярске тоже всё перегружено, предельно сгущено. С одной стороны, — земля Сурикова, Астафьева, Андрея Поздеева. Но ведь и «великие вожди» нашей страны тут свой след оставили. А может, и не они затеяли? Чёрт его знает, не поймёшь... Может, и русская литература, как говорил Розанов, помогла внести
О, Господи! Не дай бог, там тоже какой-нибудь коммунизм строят. Партвзносы нужно кому-то платить. И будет там свой Владимир Ильич Ленин. не дай бог, Ленин с Троцким там будут. Блин! Блин-блин-блин, и Клинтон — блин, как у Вознесенского. Один блин. Страна блинная. Бляха-муха. Правда, Света, не знаю, чего ещё говорить. Больно. Больно, горько, студёно, морозно. И безысходно. Но, надеюсь, не для него. Ладно, что сказал, то сказал.
Запись Светланы Васильевой от 23 февраля 2002 года г. Москва
Совершенно народный человек
Олег Табаков Пока Астафьев был на земле и в русской литературе, меня не покидало ощущение духовного порядка. Съездить к Астафьеву в Красноярск — как причаститься, прочитать его новую повесть или роман — как глаза промыть, заново почувствовать жизнь, её реальные ценности и заботы. Из мясорубки великой войны он вынес своё понимание жизни и смерти. Он нашёл дальнобойные единственные слова для того, чтобы обжечь читателей той правдой, которую хранил в себе. До последнего дня, до последнего слова своего он ни разу не покривил душой. Он был национальным писателем в самом высоком смысле этого трудного понятия. Борис Стругацкий Такие люди рождаются раз в сто лет. Он рассказывал о войне как о тяжёлой, грязной работе, говорил о том, как ломает она жизни и судьбы, как трудно остаться личностью. Астафьев личностью остался, ни под одно из времён не приспосабливаясь. Вот это «неприспособленчество» всегда восхищало в нём. Валентин Непомнящий Это был один из последних рыцарей русской культуры и «среди пуганой русской словесности» (говоря его словами) он стоял, как Брестская крепость. Даниил Гранин Виктор Астафьев был очень хороший прозаик, писатель и человек с характером. Это был настоящий солдатский характер. Мне особенно дорога его военная проза: Астафьев один из немногих, а может быть, и единственный, кто показывал всю грязь и мерзость войны. Его книги говорили о войне так, как мы не привыкли — не с точки зрения победы, а с интонацией трудной и горестной. У нас были с ним расхождения, конечно, а как же иначе. И в нём особенно ценна была независимость. Он был по-настоящему независим.
Фазиль Искандер Я очень любил Виктора Петровича Астафьева и как писателя, и как человека. Он был одним из выдающихся писателей нашего времени. Его произведения — и «Царь-рыба», и «Последний поклон», и «Прокляты и убиты» — всегда захватывали душу и читались с огромным интересом. Всё, о чём было написано в его книгах, он видел, знал и пережил сам. Это необыкновенный тип писателя, пользующегося личными первоначальными впечатлениями. Константин Ваншенкин Это был настоящий солдат — битый, стреляный, неунывающий, весёлый и печальный, сердечно добрый и по-настоящему злой, порой грубый. Всё в нём было. Он цеплял читателя, что называется, за живое. Не все его принимали, и это естественно — он был ни на кого не похож в нашей прекрасной литературе о былой страшной войне. Ведь, кроме общей, война у каждого была ещё и своя. Он написал и немало иной, нежной прозы, но главными в нём сидели те четыре года. Он был словно тот партизан, который не знал, что война кончилась, и всё пускал эшелоны под откос, — всё писал о войне свои бесстрашные пронзительные книги. Анатолий Приставкин Виктор Астафьев не мельтешил, не суетился ни по каким поводам, а сидел в глубинке, колол дрова и писал свои замечательные произведения. Не случайно к нему за советом ездил президент. Не случайно к нему обращались россияне в трудные моменты по самым насущным вопросам. Он прожил полноценную жизнь, какую только может дать своему гражданину российская история. Это был совершенно народный
Розмари Титце
И меня не отпускает война
Дорогой Виктор Петрович, Вам со мной не очень повезло. От меня ждут похвального слова, а чего требует этот жанр, совершенно очевидно: обзора творчества, выявления «магистральных линий», обрисовки основных сюжетов и их трактовки, а также определения места в живом литературном процессе. Задача ответственная в любом случае, тем более, если речь идёт о таком богатом творчестве, как у писателя Виктора Астафьева.
Поручили, однако, это выступление переводчику, и тут начинается беда: не чужой ли это огород? Куда уж переводчику до обзоров и «магистральных линий»? Ведь переводчик — человек деталей. Даже — фанатик деталей. Он роется в микрокосме языка, то тут натолкнётся на любопытное слово, то там поднимет на вилы непонятное выражение, а то и надолго задумается о том, удастся ли пересадить цветочек какого-то очень уж своеобразного оборота речи на почву другого языка. К обобщениям переводчик прямо-таки патологически неспособен, и это чуть ли не особая примета его профессии.
Как же быть? Выход один: примириться со своей профессиональной ограниченностью и предложить вниманию публики несколько языковых деталей, а так же личных воспоминаний, связанных с моим — правда небольшим — опытом перевода астафьевской прозы. Не обойдётся при этом без частого употребления местоимения первого лица, что в данном жанре уж совсем непростительно. Поэтому очень надеюсь на Ваше снисхождение, Виктор Петрович, и на то, что Вы, как великий огородник, не обидитесь, если ода у меня не получится, и я всего лишь скромно, по-своему, поогородничаю.
Итак, взгляд из другого языка на прозу Виктора Астафьева, взгляд переводчика. Прежде всего, бросается в глаза невероятное изобилие астафьевского словаря, причём он крайне конкретен, насыщен реальной жизнью, то есть, обозначает вещи не вымышленные, а видимые и осязаемые. Кроме того, он отличается особой, я бы сказала, «оседлостью», и эта привязанность к месту подчас озадачивает переводчика не в малой степени. Судите сами: Что такое «куть»?
Почему спят на каких-то там полатях? Как выглядит жалица? И как она обжигает? Что значит «усмыгнуть»? Или «обопнуться»? Какого вкуса елец? А «бадоги»? Что с ними делают?Почему устраивают «охоту на овсах», когда речь о медведе?
И тут переводчику приходится совершать своего рода этнографические экспедиции в трудно доступные области языка, иногда не разведанные даже словарями наречий и ботаническими, зоологическими или другими справочниками. А если и справочники не помогут, то приходится докучать носителям языка, вплоть до самого автора, бесконечными вопросами, так что этот барьер, как бы он ни был высок и страшен на первый взгляд, всё же преодолим.
Допустим, переводчик выяснил самобытные слова, накопил семена — а как они взойдут? Примутся ли в живом языке? Тут и начинаются настоящие трудности.
Как достичь того астафьевского напора речи, того стремительного бега, в котором всё ещё слышится устное повествование? Как придать родному немецкому всю сочность этого языка, его вкус, его запахи? А главное — как добиться эмоционального накала этой прозы, той страстности, которая прямо-таки пышет из каждой щели, из каждого промежутка между словами?