Журнал День и ночь
Шрифт:
Последнее десятилетие жизни Николая Гоголя проходило под знаком всё усиливавшейся тяги к иночеству. Аскетские устремления и монашеский идеал позднего Гоголя носят не только религиозные ризы, но и гражданские одежды: «Нет выше званья, как монашеское, и да сподобит нас Бог надеть когда-нибудь простую ризу чернеца, так желанную душе моей, о которой уже и помышленье мне в радость. Но без зова Божьего этого не сделать (...). Монастырь наш — Россия! Облеките же себя умственно ризой чернеца и, всего себя умертвивши для себя, но не для неё, ступайте подвизаться в ней».
Не давая монашеских обетов, Николай Васильевич Гоголь воплощал их в своём образе жизни. Сам он не имел своего дома и жил у друзей. Свою долю имения отказал в пользу матери и остался нищим, — помогая при этом бедным студентам. Оставшиеся после смерти Гоголя личное его имущество состояло из нескольких
Физическое состояние Гоголя в последние дни жизни резко ухудшилось: очевидцы заметили в нём усталость, вялость и даже изнеможение — отчасти обострение болезни, отчасти действие поста. К нему приглашали знаменитейших московских докторов, он, однако, наотрез отказался от лечения. Гоголь соборовался и причастился Святых Таин. Он считал, что ему ближе всех по духу преп. Иоанн Лествичник, в знаменитой «Лествице» которого раскрыты этапы духовного восхождения. Не случайно, как пишут очевидцы, последние слова Гоголя были: «Лестницу, поскорее, давай лестницу!» «О, как сладко умирать». 4 марта 1852 года около 8 часов утра, Николай Васильевич Гоголь преставился о Господе.
Таков биографический путь писателя и философа, значение которого то превозносили выше Пушкина, то низводили до среднего уровня бытописательства. Его объявляли и светочем революционной демократии, не представляя, по словам Чернышевского, как в этом смысле «могла бы Россия обойтись без Гоголя». Его же и официально низвергали с пьедестала народной любви за то, что он не вписывался в идеологическую схему «передовой общественной мысли xix века».
Сегодня сняты идеологические ограничения, и о существе вклада Гоголя в сокровищницу русской культуры можно говорить научно честно и по-человечески пристрастно. Пришло время разобраться с большей частью блужданий вокруг личности и творчества великого писателя. В частности, с таким значительным по масштабу литературоведческим стереотипом, как тот, что Гоголь является «зачинателем русской прозы». Это утверждение верно только в той мере, в какой зачинателем прозы может быть объявлен любой поэт гоголевского периода, и в той мольеровской терминологии, которая даёт определение прозы как того, что «не стихи».
Давайте спросим себя, уважаемые господа, о какой собственно прозе речь? В зачине пушкинского романа в стихах: «Мой дядя самых честных правил, когда не в шутку занемог, он уважать себя заставил и лучше выдумать не мог.» прозы стократ более, чем в следующих, так называемых прозаических строках Гоголя:
«Знаете ли вы украинскую ночь? О, вы не знаете украинской ночи! Всмотритесь в неё: с середины неба глядит месяц; необъятный небесный свод раздался, раздвинулся ещё необъятней; горит и дышит он. Земля вся в серебряном свете, и чудный воздух и прохладно душен, и полон неги, и движет океан благоуханий. Недвижно, вдохновенно стали леса... Девственные чащи черёмух и черешен пугливо протянули свои корни в ключевой холод. А вверху всё дышит, всё дивно, всё торжественно. Сыплется величественный гром украинского соловья, и чудится, что и месяц заслушался его посреди неба»
...Да полно, господа, о реальной ли простой и скромной хотя и приятной природе Малороссии идёт здесь речь? И о какой реалистической прозе мы говорим в этом фантастически романтическом и безусловно поэтическом описании?
А может (я цитирую) «никогда прежде в России взор сатирика не проникал так глубоко в повседневное, в будничную сторону социальной жизни общества» именно потому, что вовсе и не сатириком выступал Николай Васильевич Гоголь в своих произведениях, а философом и знатоком души народа? Может, всё дело как раз в том философском и мифосимволическом обобщении, которое у Гоголя скорее противостояло бытописательству «натуральной школы», чем формировалось в его недрах? Конечно, Гоголь много работал над собиранием материалов для своих повестей. Но всё собранное совершенно преображалось под его пером, образы действительности разрастались одной какой-нибудь стороной, то чтобы стать чем-то «ослепительно прекрасным», то чтобы явить «излишество и множество низкого». Действительность изменялась в созданиях Гоголя, по мысли Розанова, подобно тому как изменился колдун из «Страшной мести», приступив к волхвованию, — «нос вытянулся и повиснул над губами, рот в минуту раздался до ушей, зуб выглянул изо рта».
Тому, кто упорно объявляет Гоголя бытописателем, прекрасно знавшим Россию, реалистом, сумевшим так «натурально»
Знал ли Гоголь русский народ, как знал Гиляровский закоулки, лавки и кабаки Москвы? Скорее, нет, чем да, но в своём мире грёз и фантазий он знал о нас что-то такое, что делало и до сих пор делает его грёзы и фантазии потрясающей проекцией российский реальности. Причём реальности сегодняшней, рубежа третьего тысячелетия, в то время как произведения бытописателей «натуральной школы» xix века прочно ушли в культурный архив.
Трижды прав Валерий Брюсов, утверждавший: «Мир Гоголя ничем не напоминает прозаический стиль жизни». Вот на стене висит картина, где изображена нимфа с такими большими грудями, «каких читатель никогда не видывал», вот слуга Павла Ивановича, что подобно планете имел «свою атмосферу» и стоило ему войти в необжитое помещение, и сразу начинало казаться, что здесь давно жили люди. Вот «шаровары величиной с Чёрное море», и конечно же та самая редкая птица, которая долетит до середины Днепра, хотя птицы с лёгкостью перелетают целый океан. «Утверждать, что Гоголь был фантаст, что, несмотря на все свои порывания к точному воспроизведению действительности, он всегда оставался мечтателем, что и в жизни он увлекался иллюзиями, — пишет Брюсов, — не значит унижать Гоголя. Опровергая школьное мнение, будто Гоголь был последовательный реалист, я не тень бросал на Гоголя, но только пытался осветить его образ с иной стороны».
«Гоголь все явления и предметы рассматривал не в их действительности, но в их пределе» — так формулирует особенности его стиля В. Розанов. «Конечно, — продолжает он, — Россия времён Гоголя не была населена теми маниаками, теми чудовищами и теми ангелами красоты, которые выступают перед нами из его повестей. Тогда жили такие же люди, как теперь, в которых смешное соединялось с благородным, красота с безобразием, героизм с ничтожеством».
Мережковский подчёркивал, что серенькая русская жизнь 30-х годов обратилась под пером Гоголя в такой апофеоз пошлости, равного которому не может представить миру ни одна эпоха всемирной истории. Когда в городе узнают, что Чичиков скупал мёртвые души, чиновники начинают судить и рядить о нём, и толки их тотчас доходят до последних границ вероятного. Одни говорят, что Чичиков — делатель фальшивых ассигнаций. Другие — что он хотел увезти губернаторскую дочку. Третьи — что он капитан Копейкин. «А из числа многих, в своём роде, сметливых предположений было, наконец, одно, — странно даже и сказать, — что не есть ли Чичиков переодетый Наполеон».
В другом городе появление гоголевского героя производит путаницу почти революционную.... Скандалы, соблазны и всё так замешалось и сплелось вместе с историей Чичикова, с мёртвыми душами, что никоим образом нельзя было понять, которое из этих дел было главнейшая чепуха... В одной части губернии оказался голод... В другой части губернии расшевелились раскольники. Кто-то пропустил между ними, что народился антихрист, который и мёртвым не даёт покоя, скупая какие-то мёртвые души. Каялись и грешили и, под видом изловить антихриста, укокошили неантихристов... В другом месте мужики взбунтовались»...
Поистине нужно быть русским человеком, всегда готовым в жизни ко всему и привыкшим всему (особенно плохому) верить, чтобы признать эту удивительную революцию, вызванную похождениями Чичикова, за реализм. А ведь вся эта история едва ли менее невероятна, чем то, что нос майора Ковалева стал самостоятельно разъезжать по Петербургу в мундире с золотом.
Мифосимволическое начало, в котором бытовое ничем не отделено от фантастического, диалектика невозможного и возможного органична и гениально правдоподобна, благодаря формуле гротеска — такое начало характерно именно для фольклора, основным носителем которого в каждую конкретную эпоху является самое старшее поколение. Вспоминаются слова моей бабушки, родом ещё из xix века, которая, достигнув в светлом уме и твёрдой памяти 90 лет, ничему из вновь открытого наукой или придуманного советской фантастикой не удивлялась, а только говорила важно: «Всё может быть». Это великое мифопоэтическое фольклорное «Всё может быть» ярче всех в русской классике воплотил Гоголь, и оттого он значительно более по-русски народен, чем целый сонм бытописателей.